— Ты опять с ней так разговаривала.
Голос Егора упал в тишину комнаты, как камень в стоячую воду. Он не был громким, но в нём была та особенная, вибрирующая нота застарелого упрёка, которую Лиза научилась распознавать безошибочно. Она сделала ещё один маленький глоток горячего чая с бергамотом, наслаждаясь тем, как тепло растекается по телу. Она не повернулась.
— Как «так»? — спросила она спокойно, глядя на тёмное окно, в котором отражалась их залитая мягким светом кухня. — Я сказала ей «здравствуйте», когда она позвонила, и «всего доброго», когда она закончила свой двадцатиминутный монолог о том, как правильно солить бульон. Что из этого было сделано неправильно?
Она поставила чашку на блюдце. Фарфор звякнул тихо, почти музыкально. Этот звук, такой мирный и домашний, был полным диссонансом с той атмосферой, что сгущалась за её спиной. Она чувствовала его взгляд на своём затылке — тяжёлый, осуждающий.
— Дело не в словах, Лиза, а в интонации, — начал он, и она поняла, что шарманка заведена. — В ней не было ни капли тепла. Ни капли уважения. Она же чувствует это. Она мне позвонила потом. Расстроилась.
«Конечно, позвонила», — подумала Лиза, но вслух сказала другое:
— Егор, я не могу выдавить из себя интонацию, которой нет у меня внутри. Я была вежлива. Этого достаточно.
— Недостаточно! — он повысил голос, сделал два шага по кухне, нарушая её покой. — Ты должна понимать, что моя мать — это не просто женщина. Это человек, который положил на меня всю свою жизнь. Она меня одна на ноги поставила! Ты должна уважать её!
Лиза медленно повернулась на стуле. Она посмотрела на него. На его красивое, но сейчас искажённое праведным гневом лицо. На сжатые кулаки. Он был так искренен в своём негодовании, так по-детски уверен в своей правоте, что это было почти трогательно. Почти.
— Уважать — да. Я её уважаю как мать моего мужа. Но ты требуешь не уважения. Ты требуешь поклонения. Заглядывать в рот, ловить каждое слово, восхищаться её кулинарными талантами и жизненной мудростью. Прости, но этот алтарь я строить не собираюсь.
— Я сказал: ЭТОГО НЕДОСТАТОЧНО! — почти закричал он в ответ.
Но Лиза тоже не растерялась:
— Погоди-ка, милый мой! Это я должна заглядывать в рот к твоей матери? Ты пойми, пожалуйста, что мне абсолютно плевать, кто она такая и что для тебя сделала!
Он задохнулся от возмущения. Для него её слова были кощунством. Он смотрел на неё как на варвара, который не способен оценить подлинное произведение искусства. Его взгляд метнулся из кухни в гостиную, к тёмному полированному комоду, который достался им от его бабушки. На комоде, в центре, в тяжёлой, витиеватой раме из потемневшего серебра, стоял её портрет. Не фотография. Именно портрет, написанный маслом по заказу лет десять назад. С него на мир смотрела женщина средних лет с высокой причёской, сложными, поджатыми губами и тем самым выражением глаз, которое одни называют одухотворённым, а другие — выражением вечной вселенской обиды на несовершенство этого мира.
Этот портрет был центром их квартиры. Главной иконой. Пыль с него вытиралась отдельной бархатной тряпочкой. Егор часто останавливался перед ним, просто чтобы посмотреть, и в эти моменты его лицо приобретало то же благоговейное выражение, что и у верующего перед ликом святого.
— Ты просто не понимаешь, — выдохнул он, указывая рукой в сторону гостиной. — Ты не понимаешь, через что ей пришлось пройти. Какие жертвы она принесла. Она отказалась от всего ради меня. От личной жизни, от карьеры, от всего! Вот перед этой женщиной, — его голос обрёл металлическую твёрдость, — надо на колени вставать, а не цедить ей «всего доброго» сквозь зубы.
Лиза молча смотрела на него. В её тёмных глазах не было ни злости, ни обиды. Только холодное, внимательное любопытство исследователя. Она допила свой чай, аккуратно поставила пустую чашку на блюдце. Затем медленно, подчёркнуто спокойно, поднялась со стула. В наступившей тишине её движения казались оглушительно громкими. Она молча прошла мимо него в гостиную. Егор остался на кухне, наблюдая за ней, не понимая, что она задумала, но уже чувствуя, как по спине пробегает неприятный холодок от этого её ледяного спокойствия.
Лиза прошла в гостиную, и каждый её шаг по паркету отдавался в напряжённой тишине квартиры сухим, отчётливым стуком. Егор застыл в проёме кухни, превратившись в сплошной слух и зрение. Он не знал, чего ожидать, но инстинкт, отточенный годами их совместной жизни, кричал ему, что сейчас произойдёт нечто непоправимое. Он видел её прямую спину, её спокойную, собранную походку, и это пугало его гораздо больше, чем если бы она начала кричать и бить посуду. Ярость ему была понятна. Это холодное, методичное движение было ему чуждо и враждебно.
Она остановилась перед комодом. Перед алтарём. Портрет в тяжёлой серебряной раме взирал на неё с укоризной и превосходством. Художник, явно польстивший заказчице, придал её чертам скорбную значительность, превратив обычную женщину в лик святой мученицы материнства. Каждая деталь этого идола была Лизе ненавистна: и неестественный излом бровей, и плотно сжатые губы, словно хранившие тайну великой жертвы, и даже блик света в глазах, который должен был символизировать чистоту души, а на деле делал взгляд стеклянным и безжизненным.
Егор ждал. Он думал, может, она сдёрнет портрет со стены, швырнёт его на пол. Это было бы дико, но хотя бы объяснимо в пылу ссоры. Но Лиза не сделала ничего подобного. Её движения оставались плавными и точными. Она поставила свою сумочку на полированную поверхность комода, негромко щёлкнула замком и открыла её. Она не рвала кошелёк, не рылась в нём в поисках чего-то. Она знала, что ищет.
Её пальцы извлекли из отделения одну-единственную купюру. Новую, хрустящую, с ярким изображением хабаровского моста. Пять тысяч рублей. Егор смотрел на эту бумажку, и его мозг отказывался соединять её с происходящим. Что это? К чему?
А потом Лиза сделала то, от чего у него внутри всё оборвалось. Она взяла в руки тяжёлую раму. Она не дёрнула её, не проявила ни капли агрессии. Она бережно, двумя руками, приподняла портрет, словно это была не более чем обычная рамка с фотографией. Затем, зажав его под мышкой, свободной рукой она аккуратно, кончиками пальцев, просунула сложенную вдвое купюру между картонной задней стенкой и самим холстом. Деньги скрылись внутри, оставив снаружи лишь маленький синий краешек.
Это не было оскорблением. Это была казнь. Медленная, выверенная и унизительная.
Она поставила портрет на место, идеально выровняв его по центру комода. Смахнула невидимую пылинку с рамы. И только после этого повернулась к Егору, который всё так же стоял в дверях, окаменевший, с широко открытыми глазами, неспособный поверить в то, что только что увидел.
— Вот, — её голос был ровным и холодным, как поверхность хирургического инструмента. В нём не было даже намёка на эмоции. — Это компенсация за её услуги по твоему воспитанию. Считай, я оплатила счёт. Теперь она для меня просто подрядчик, выполнивший свою работу. И тема закрыта. Навсегда.
Он не закричал. Он не бросился на неё. Воздух словно выкачали из комнаты. Он смотрел на портрет, на этот священный лик, только что осквернённый самым циничным и приземлённым из всех возможных способов. Деньгами. Она не просто оскорбила его мать. Она обесценила всё. Всю его жизнь, построенную на фундаменте этой великой материнской жертвы. Она низвела сакральный подвиг до уровня бытовой услуги, имеющей свой прейскурант. Она не просто поспорила с ним — она выбила у него из-под ног саму основу его веры. Он открыл рот, чтобы что-то сказать, но из горла не вырвалось ни звука. Только тихий, судорожный хрип. Его мир, такой понятный и правильный ещё пять минут назад, раскололся на тысячи осколков.
Тишина, последовавшая за её словами, была не пустой, а плотной, как ртуть. Она заполнила собой всё пространство, вдавила Егора в дверной проём, лишила его способности дышать. Он смотрел на портрет, затем на Лизу, затем снова на портрет. Его мозг лихорадочно пытался обработать произошедшее, но раз за разом натыкался на абсурдность, на чудовищность этого жеста. Это было хуже, чем удар. Удар — это эмоция. А это был приговор. Холодный, окончательный, не подлежащий обжалованию.
Первым вернулось дыхание. Он втянул в себя воздух с коротким, судорожным стоном. Шок начал медленно отступать, уступая место чему-то новому. Это была не та горячая, праведная злость, что кипела в нём на кухне. Это была холодная, выжигающая ярость униженного человека. Человека, у которого на глазах растоптали его святыню, а потом бросили ему в лицо мелочь за её поругание.
— Ты… — он наконец обрёл голос, но тот был чужим, сиплым. Он сделал шаг в комнату, потом ещё один. Он не приближался к ней вплотную, а начал медленно ходить по комнате, как зверь, запертый в клетке. — Ты думаешь, это остроумно? Думаешь, это делает тебя сильной?
Лиза молча наблюдала за ним, её руки были спокойно опущены вдоль тела. Она не отступала, не выказывала страха. Она просто ждала. И это её спокойствие бесило его ещё больше.
— Это не сила, Лиза. Это уродство, — он остановился и посмотрел ей прямо в глаза. Его взгляд был тяжёлым, полным презрения. — Это внутреннее уродство. Так поступают люди, у которых внутри выжженная пустыня. Люди, которые не способны понять, что такое жертва, что такое любовь, что такое долг. Для тебя всё имеет цену, да? Всё можно измерить в этих вот бумажках?
Его слова были не камнями, а иглами, пропитанными ядом. Он больше не защищал мать. Он атаковал её, её суть, её мировоззрение. Он пытался пробить её броню, заставить её почувствовать себя такой же ничтожной, какой она заставила почувствовать его.
— Где тебя этому научили? В твоей идеальной семье, где все друг другу улыбаются, а за спиной держат калькулятор, подсчитывая, кто кому больше должен? Ты неблагодарная. Нет, это слово слишком простое. Ты — ошибка. Дефектная модель человека, не способная на подлинные чувства. Ты просто имитируешь их.
Он ждал её реакции. Ждал крика, ссоры, оправданий. Чего угодно, что вернуло бы ситуацию в привычное русло скандала. Но Лиза молчала. Она просто смотрела на него, и в глубине её глаз он не видел ничего, кроме усталости. Это было невыносимо. Его слова, такие веские и уничтожающие, по его мнению, просто отскакивали от неё, не причиняя видимого вреда.
И тогда он понял, что проигрывает. Проигрывает окончательно. Его арсенал иссяк. И он пошёл на крайнюю меру. Он достал из кармана телефон. Его пальцы, слегка дрожа, забегали по экрану.
— Что ж, — сказал он с ледяной усмешкой, — если ты такая смелая, если для тебя это просто «подрядчик», то скажешь ей это в лицо.
Он нашёл в контактах «Мама», нажал на вызов и тут же включил громкую связь. Комнату наполнили резкие, пронзительные гудки вызова. Каждый гудок был ударом молота по нервам. Лиза не шелохнулась, только её губы сжались чуть плотнее.
Гудки прекратились.
— Алло, сыночек? — раздался из динамика голос его матери. Елейный, чуть дрожащий, вечно страдальческий. Голос женщины, несущей свой крест с показным достоинством.
Егор впился взглядом в Лизу.
— Мам, привет. У нас тут… разговор. Лиза хочет тебе кое-что сказать. О твоём воспитании. О твоей жертве. Правда, милая? Поведай свекрови, как ты ценишь её труды.
Голос его матери повис в воздухе — живой, требовательный, привыкший быть в центре внимания. Он был вопросом и утверждением одновременно, тонким инструментом многолетнего манипулирования, отточенным до совершенства. Лиза видела торжествующее ожидание в глазах Егора. Вот он, его триумф. Сейчас она, загнанная в угол этим звонком, сломается. Сейчас она начнёт лепетать извинения, и он снова станет её великодушным хозяином, который, возможно, простит свою неразумную жену.
Надтреснутый, полный вечной скорби голос из динамика снова позвал:
— Сынок, ты здесь? Что-то случилось? У меня сердце не на месте…
Лиза не посмотрела на телефон. Она сделала один-единственный шаг, но не к комоду, а к нему, к Егору. Она сократила разделявшее их расстояние ровно настолько, чтобы он мог видеть её глаза без малейших искажений. В них не было страха. В них не было ненависти. В них было то, что страшнее всего, — полное, тотальное безразличие.
— Это твоя мама, Егор, — сказала она тихо, но так отчётливо, что каждое слово легло на дно его сознания холодным грузом. — Не моя. Поговори с ней. Объясни ей, что её взрослый сын только что пытался спрятаться за её спину, потому что не смог выдержать разговора с собственной женой. Расскажи ей, как ты используешь её, её жертву и её портрет в качестве дубинки в каждом нашем споре.
Голос из телефона продолжал что-то встревоженно говорить, но он стал просто фоновым шумом, саундтреком к рушащейся реальности. Лицо Егора медленно менялось. Триумф уступал место растерянности, а затем — ужасу понимания. Она не играла по его правилам. Она вышла из игры. Она смотрела на него не как на мужа, а как на постороннего, жалкого в своей беспомощности мальчика.
— Это всегда был ваш разговор, — продолжала она тем же ровным, бесцветным голосом. — Разговор тебя и её. Я была в нём лишней с самого первого дня. Просто декорацией, которую ты пытался вписать в интерьер своей жизни, построенной вокруг этого алтаря. Я должна была быть удобной. Молчаливой. Благодарной. За то, что мне позволили находиться рядом с таким сокровищем, как ты — плод её великой жертвы.
Она сделала паузу, взяла с комода свою сумочку. Щелчок замка прозвучал как выстрел. — Но я устала. Я больше не хочу быть частью этого спектакля.
Она повернулась и пошла к выходу. Не быстро, не убегая. Просто уходя. Её шаги по паркету были единственным звуком, кроме неразборчивого бормотания из динамика телефона, который Егор всё ещё держал в руке, как гранату с выдернутой чекой.
— Мам, я… я перезвоню, — выдавил он в телефон, и его палец судорожно ткнул в красный значок отбоя.
Тишина обрушилась на него. Лиза уже была в прихожей. Он услышал, как она открывает шкаф, как шуршит рукав её пальто. Он должен был что-то сделать. Закричать, остановить её, упасть на колени. Но он не мог сдвинуться с места. Потому что он знал — она сказала правду. Всю, до последнего слова. И эта правда парализовала его.
Дверь за ней закрылась. Мягкий щелчок замка был звуком точки, поставленной в конце их истории. Егор остался один в пустой, звенящей тишине гостиной. Его взгляд, теперь уже пустой и потерянный, притянулся к портрету. Лик его матери всё так же скорбно и величественно смотрел со стены. Но теперь Егор видел его иначе. Он видел не жертву, а клетку. Красивую, серебряную, но всё-таки клетку, в которой он просидел всю свою жизнь.
А из-за рамы, из-за картонной задней стенки, насмешливо выглядывал крошечный синий уголок. Пять тысяч рублей. Это была плата. Но не за воспитание. Это была цена билета, который Лиза только что купила себе на свободу. А он остался здесь. Наедине со своим алтарём, со своей святыней и с этим маленьким синим клочком бумаги, который теперь ясно и беспощадно говорил ему о том, сколько на самом деле стоит его жизнь…