— Ариночка, доченька… это я.
Она на мгновение оторвалась от своего занятия, прижав плечом телефонную трубку к уху. Лучи неяркого воскресного солнца, пробиваясь сквозь идеально чистое стекло, играли на её руках. Она методично, круговыми движениями натирала до блеска старый кофейник из мельхиора, и блики отражались в его выпуклом, тёплом боку. В квартире пахло лимонной полиролью и покоем. Это был её ритуал — воскресная, неспешная уборка под тихую музыку, создание уюта, который она ценила превыше всего.
— Да, мам, привет. Что-то случилось? — спросила она, заметив странные, сдавленные ноты в голосе матери.
Голос в трубке был влажным, прерывистым, будто пропитанным слезами. Мать не просто говорила, она продиралась сквозь рыдания, делая судорожные вдохи между словами. Первая мысль Арины была о беде — отец, несчастный случай, что-то непоправимое. Сердце на мгновение сжалось в холодный комок.
— Доченька… Глебушка нам всё рассказал… Не переживай, милая, мы всё понимаем… Мы тебя любим всякой…
Рука Арины с бархатной тряпочкой замерла на полпути. Музыка, тихо игравшая из колонки, продолжала литься, но она её больше не слышала. Солнечный блик на кофейнике застыл, превратившись в уродливое белое пятно. Кофейник в её руках перестал быть семейной реликвией, хранящей тепло. Он превратился в холодный, бесчувственный металл. Шок не ударил её, как волна. Он проник в неё, как яд, медленно парализуя изнутри.
Мать продолжала говорить. Её слова, призванные утешать, были хуже пощёчин. Она говорила о том, какой Глеб молодец, что решился поделиться, как им его жалко, как они переживают за них обоих, и что дети — это не главное, и что они теперь не будут больше спрашивать, не будут лезть. Каждое слово было гвоздём, вбиваемым в крышку гроба, где лежало её доверие.
«Глебушка нам всё рассказал». Не «мы поговорили». А «рассказал». Словно исповедался. Словно снял с себя тяжкий груз, переложив его на плечи сочувствующих тестя и тёщи. Он не просто поделился тайной, её тайной. Он вынес на публику её боль, её несовершенство, её самый страшный, глубоко запрятанный страх, и обменял его на их сочувствие. Он выставил её дефективной, неполноценной, чтобы они пожалели его, несчастного, вынужденного жить с «такой» женой. Он украл у неё право самой выбрать момент. Украл её достоинство.
Она дослушала монолог матери до конца. Она не перебивала. Её мозг работал с пугающей, кристальной ясностью, фиксируя каждую деталь, каждую интонацию. Она слышала не только то, что говорила мать, но и то, что стояло за её словами: жалость. Унизительная, липкая жалость, которую она ненавидела больше всего на свете. Её тайна, её личная трагедия, которую она носила в себе, как осколок стекла у самого сердца, теперь стала предметом обсуждения, темой для семейных пересудов.
— Да, мам. Я поняла, — её собственный голос прозвучал для неё чужим — ровным, спокойным, почти механическим. Ни единой дрогнувшей ноты.
Она положила трубку на рычаг аппарата, так и не донеся её до уха. Опустила руки. Тряпочка для полировки беззвучно упала на ковёр. Она сидела неподвижно несколько минут, глядя в одну точку. В квартире по-прежнему было чисто, солнечно и тихо. Но это была уже другая тишина. Не умиротворяющая, а звенящая пустотой. Она не плакала. Слёзы были бы слишком мелкой, слишком человеческой реакцией на то, что произошло. Внутри неё не осталось ничего, кроме выжженной холодной пустыни, посреди которой возвышалось одно-единственное, твёрдое как гранит, решение. Она встала, убрала кофейник на место, сложила тряпочки. А потом села в кресло и стала ждать. Ждать, когда ключ повернётся в замочной скважине.
Звук ключа в замочной скважине прозвучал в оглушающей тишине квартиры неестественно громко, как треск ломающейся кости. Арина не шелохнулась. Она сидела в том же кресле, в той же позе, превратившись в изваяние, в часть интерьера. Дверь открылась, и на пороге появился Глеб. Улыбающийся, немного уставший, с шуршащим бумажным пакетом в руках.
— Арин, я дома! Захватил твои любимые эклеры, свежие, — он поставил пакет на тумбочку в прихожей и начал расшнуровывать ботинки. Его голос, обычно такой родной и успокаивающий, теперь резал слух, как скрежет металла по стеклу.
Он прошёл в гостиную, и его бодрая улыбка начала медленно сползать с лица. Он увидел её. Не просто увидел — он столкнулся с ней, как с невидимой стеной. Она не смотрела на него. Её взгляд был направлен куда-то сквозь него, в пустоту. Её лицо было похоже на маску, лишённую всякого выражения, а вся её фигура излучала такой арктический холод, что в комнате, казалось, упала температура.
— Арин? Что-то случилось? — его голос стал тише, в нём появились нотки тревоги. Он сделал шаг к ней, но инстинктивно остановился, почувствовав исходящую от неё опасность.
Она медленно, очень медленно повернула голову. Её глаза, наконец, сфокусировались на нём. И в них не было ничего — ни обиды, ни гнева, ни печали. Только ровная, бездонная, чёрная ненависть.
— Ты сказал моим родителям, что я не могу иметь детей?! Ты рассказал им про мой диагноз, чтобы они перестали спрашивать про внуков и пожалели тебя, «несчастного»?! Как ты посмел?! Это была моя тайна!
Он замер, пойманный с поличным. Его лицо растерянно исказилось, он открыл рот, закрыл, снова открыл, пытаясь найти спасительные слова. Он выглядел жалко. Это было именно то слово, которое пронеслось в её голове — жалкий.
— Арин… послушай… они меня доконали! — наконец выдавил он, делая шаг вперёд и выставляя руки в примирительном жесте. — Каждый день, каждый телефонный звонок — одно и то же! «Когда внуки?», «Что вы тянете?», «Возраст уже!». Я не выдержал! Я просто хотел, чтобы они от нас отстали! Чтобы тебе же было легче!
Последняя фраза стала детонатором. «Чтобы тебе же было легче». Он посмел прикрыть своё предательство, свою слабость, свою трусость — заботой о ней. Она медленно поднялась с кресла. Её движения были плавными, выверенными, как у хищника, готовящегося к прыжку.
— Легче? — повторила она, и в её голосе прорезался металл. — Ты думаешь, мне стало легче, когда моя рыдающая мать утешала меня по телефону, как убогую? Ты выставил меня дефективной перед моими же родителями, чтобы ТЕБЕ было комфортно. Ты взял мою самую большую боль, моё унижение, и использовал его как щит от их вопросов. Ты не меня защищал. Ты защищал себя.
Она подошла к нему почти вплотную. Он смотрел в её глаза и не узнавал их. Это были глаза чужого, безжалостного человека. Он хотел что-то сказать, оправдаться, обнять её, но слова застряли в горле. Он видел, что любые слова сейчас бесполезны. Он совершил нечто непоправимое.
Арина молчала, глядя ему в лицо. Её взгляд был тяжёлым, оценивающим. Она будто взвешивала его на невидимых весах и выносила окончательный вердикт. Затем, её взгляд скользнул мимо его плеча и остановился на стеллаже в углу комнаты. Там, на полированных полках, в свете торшера тускло поблёскивали они. Его гордость. Его спортивные кубки и медали, которые он скрупулёзно собирал со школы. Символы его побед, его силы, его мужской состоятельности.
Словесная перепалка оборвалась, оставив после себя густую, вязкую пустоту. Но это была не тишина примирения. Это была тишина перед казнью. Арина, не отрывая от него своих пустых, холодных глаз, сделала первый шаг в сторону стеллажа. Шаг был медленным, выверенным, полным ледяного спокойствия, которое было страшнее любого крика. Глеб невольно отступил назад, словно она была не его женой, а опасным хищником, вышедшим на охоту.
Она подошла к стеллажу, где на тёмных деревянных полках, как на алтаре, покоились его трофеи. Его жизнь в металле. Она не смотрела на них с ненавистью. Она смотрела на них как на неодушевлённые предметы, которые нужно убрать. Её рука поднялась и бесстрастно взяла самый тяжёлый, самый значимый кубок — массивную позолоченную чашу на мраморном основании. Награда за победу в городском чемпионате по лёгкой атлетике, его главная гордость.
— Арина, нет. Не трогай, — его голос был едва слышным шёпотом. Это был не приказ, а мольба.
Она проигнорировала его, будто он был предметом мебели. Она держала кубок двумя руками, ощущая его вес. Этот вес был ничем по сравнению с той тяжестью, что она носила внутри себя. Она развернулась и так же медленно, не меняя темпа, пошла в сторону балкона. Каждый её шаг отдавался в его сознании ударом молота.
— Арина, остановись! Что ты делаешь?! Это же память! — он бросился за ней, пытаясь преградить ей дорогу, но не решаясь схватить. Он протянул руку, чтобы перехватить кубок, но в последний момент отдёрнул её, столкнувшись с её непроницаемым взглядом. Во взгляде не было ничего, что он мог бы узнать или понять. Это была абсолютная чужая воля.
Она обошла его, как обходят препятствие на дороге. Её спокойствие, её методичность лишали его сил. Он привык к её эмоциональности, к слезам, к спорам. Но эта холодная, отстранённая решимость была ему незнакома, и она парализовала его. Он плёлся за ней, как осуждённый за своим палачом, его мозг отчаянно искал слова, способные её остановить, но находил только бессвязное бормотание.
Она подошла к балконной двери, одной рукой положила кубок на пол, а другой повернула ручку. С сухим щелчком замок поддался. Она распахнула дверь настежь. В комнату ворвался влажный ноябрьский воздух, наполненный запахом мокрого асфальта и шумом проезжающих машин. Она снова подняла кубок, вышла на балкон и подошла к самому краю.
— Прошу тебя… не надо… — прохрипел Глеб, оставшись в дверном проёме, не в силах переступить порог.
Она не посмотрела на него. Она просто вытянула руки вперёд и разжала пальцы. На мгновение тяжёлый кубок завис в воздухе, а потом беззвучно исчез в темноте. Глеб вздрогнул, ожидая оглушительного звона, грохота, но вместо этого снизу донёсся лишь глухой, тяжёлый удар. Тупой звук металла, врезавшегося в асфальт. Звук чего-то окончательно и бесповоротно сломанного.
Арина вернулась в комнату. Её лицо не изменилось. Она снова подошла к стеллажу, взяла два кубка поменьше и несколько тяжёлых медалей на лентах. Он смотрел, как она, словно хозяйка, собирающая мусор, несёт его прошлое, его достижения, его самоуважение на балкон. И снова этот глухой удар. И ещё один. Она не торопилась. Она делала это методично, выверенно, с паузами, давая ему прочувствовать каждый выброшенный кусок его жизни. Она не разбивала его мечты. Она просто вышвыривала их в грязь, одну за другой. И он стоял и смотрел, как пустеет его алтарь, превращаясь в обычный стеллаж с пыльными полками.
Последний глухой удар снизу поставил точку. Полки стеллажа, ещё полчаса назад бывшие алтарём его эго, теперь сиротливо пустовали. Глеб стоял, обмякнув, прислонившись к дверному косяку. В его голове была гулкая пустота, как в выпотрошенной бочке. Он надеялся, что это конец. Что разрушением символов она исчерпала свою ярость. Он ошибся. Это было лишь начало.
Арина медленно повернулась от балкона. Её взгляд, не задержавшись на нём ни на секунду, проследовал к большому шкафу-купе, занимавшему целую стену. Зеркальная дверь отразила её бесстрастную фигуру и его, сгорбившегося и раздавленного, на заднем плане. С тихим, плавным шорохом она сдвинула створку в сторону, открывая его половину шкафа. Его мир. Аккуратные ряды вешалок, стопки джемперов, выстроенные в линию ботинки внизу. Порядок, который он так любил.
Она сделала шаг внутрь. Её рука скользнула по ряду рубашек и выдернула из него вешалку с его любимым деловым костюмом — дорогим, тёмно-серым, из тонкой шерсти. Костюм, в котором он заключил свою самую крупную сделку. Он носил его как броню, как знак своего успеха. Арина небрежно сбросила его с вешалки прямо на пол. Затем она взяла следующую вешалку. И следующую.
Глеб смотрел, как его одежда, его вторая кожа, его публичное лицо, падает на пол бесформенной грудой. Дорогие костюмы, кашемировые пальто, идеально отглаженные рубашки, любимые джинсы, спортивные футболки. Она не рвала их, не топтала. Она просто брала и бросала, с тем же методичным безразличием, с каким выбрасывают старый хлам. Её движения были ровными, экономичными, лишёнными всякой суеты. Это было не уничтожение. Это было стирание. Она вычёркивала его из их общей жизни, вещь за вещью.
Когда одежда на вешалках закончилась, она присела на корточки и принялась за обувь. Его начищенные до блеска оксфорды, удобные мокасины, беговые кроссовки. Она брала их парами и охапками, как дрова, и несла на балкон. Он не слышал ударов. Он просто видел, как тёмные силуэты его вещей бесшумно летят вниз, в мокрую ноябрьскую темень, чтобы приземлиться в грязь и лужи. Он видел, как его жизнь, его статус, его образ, который он так тщательно выстраивал, превращается в кучу мусора на асфальте.
Он больше не пытался её остановить. Он просто стоял и смотрел, полностью опустошённый. Он был зрителем на похоронах собственной жизни. Последней полетела вниз коробка с его запонками и зажимами для галстуков — мелочи, завершавшие его образ. Они посыпались вниз мелким тусклым дождём.
Арина вернулась с пустого балкона. Её половина шкафа осталась нетронутой. Его — зияла пустотой. Она постояла мгновение, оглядывая проделанную работу. В квартире стало просторнее. Она подошла к нему, остановилась на расстоянии вытянутой руки. Он поднял на неё глаза, полные немого вопроса, в последней отчаянной надежде увидеть хоть что-то, кроме этой ледяной пустоты. Он не увидел ничего.
— Уходи, — произнесла она тихо, но отчётливо. Её голос был ровным и лишённым всяких эмоций. — Мне нужно проветрить.
Она развернулась, прошла мимо него в спальню и спокойно прикрыла за собой дверь. Не хлопнула. Не заперла. Просто закрыла, отсекая его от своего мира. Он остался один посреди гостиной. Один, рядом с пустым шкафом, распахнутой балконной дверью, из которой тянуло холодом и сыростью, и отражением никому не нужного человека в зеркале…
— Мама в ярости, ты почему не перевела ей деньги!? Она же приказала каждый месяц отдавать ей зарплату! — злился муж