В квартире пахло пивом, чипсами и каким-то едким, мужским парфюмом, который Люба ненавидела. Громкий, раскатистый хохот из гостиной ударил по ушам, заставив ее вздрогнуть. Она стояла на пороге кухни, держа в руках поднос с наспех нарезанной колбасой и сыром. Руки мелко дрожали.
Она не хотела этого «сборища». Она умоляла Павла, мужа, пойти к ним, в их холостяцкую берлогу, в бар, куда угодно. Но он настоял.
— Любань, ну что ты? Свои же ребята! Стас из Мурманска приехал, сто лет не виделись! Посидим, футбол посмотрим. Ты же у меня умница.
И она, как всегда, сдалась. Согласилась быть «умницей». Гостеприимной хозяйкой.
Его «ребята» — Стас и Денис — были его друзьями еще с института. Громкие, уверенные в себе, немного развязные. Они были из его прошлой, «до-Любиной» жизни. Жизни, в которой она всегда чувствовала себя… чужой.
Они познакомились с Павлом в санатории, куда она, простая медсестра из маленького поселка в Псковской области, приехала по профсоюзной путевке. Он — городской, интеллигентный, инженер — показался ей принцем. Он красиво ухаживал, говорил о книгах, о звездах. Она влюбилась без памяти.
Когда он сделал ей предложение и увез в свой город, она думала, что вытащила счастливый билет. Она оставила все: свою маленькую, но уютную квартирку, маму, работу в местной больнице, где ее все знали и ценили. Она нырнула в его жизнь.
И в этой жизни были — они. Его друзья. Которые приняли ее холодно, с вежливым снисхождением. Они никогда не говорили ей грубостей. Нет. Они просто… смотрели. Смотрели на ее «не те» платья, на ее «не тот» говор (она первое время «окала»), на ее «не те» манеры. Она была для них… «деревней». Милой, простой «деревней», которую их Пашка зачем-то притащил в дом.
Она старалась. Изо всех сил. Училась готовить «городские» блюда. Читала модные книги, чтобы поддержать разговор. Избавилась от говора. Но она так и не стала «своей». Для них она оставалась «Любаней». Не Любовью. Не Любой. А «Любаней».
Она сделала глубокий вдох. Натянула на лицо улыбку «хорошей хозяйки». И вошла в гостиную.
— Мальчики, я вам тут…
Она осеклась. Они ее не слышали. Они смотрели футбол, орали, что-то обсуждая.
— Паш! — позвала она громче.
Он обернулся. Лицо красное, возбужденное.
— О, Любань! Закуска! Давай-давай, ставь сюда!
Она поставила поднос на журнальный столик, стараясь не мешать им. Стас, самый громкий и язвительный из них, отхлебнул пива, окинул ее оценивающим взглядом.
— Любаня, а ты что, с нами матч смотреть не будешь? Не «по-спортивному» как-то!
— Да я… я лучше на кухне, — пробормотала она, чувствуя себя неуютно под его взглядом.
— А-а-а, — протянул Денис. — Ну да. У нас тут… мужские разговоры. Ты же у нас «девочка».
Павел нервно хохотнул.
— Да ладно вам, — сказал он, пытаясь сгладить неловкость. — Люба у меня… она не по футболу.
— Да мы не про футбол, Паш, — снова вмешался Стас, его глаза неприятно блестели. — Мы про… жизнь. Вот скажи мне, Любань… Ты вот… из деревни?
— Из поселка, — тихо поправила она, густо краснея.
— А, ну да. Из поселка. — Стас усмехнулся. — А у вас там… что, правда, мужики все пьют, а бабы…
— Стас, прекрати, — одернул его Павел, но как-то… вяло. Беззлобно.
— Да ладно, Паш, я ж просто интересуюсь! — Стас подался вперед. — Вот ты, Любань, как… как ты нашего Павлика-то окрутила? На пироги? Или… на что покрепче?
Друзья мужа смеялись надо мной… Смех был громким, сальным, унизительным. Денис гоготнул, поперхнувшись пивом. Они смотрели на нее, как на экспонат в цирке уродов.
Она стояла посреди комнаты. Красная. Оглушенная. Искала глазами… его. Мужа. Павла. Своего «принца». Своего «защитника».
…а он даже не заступился за меня.
Он не сказал: «Заткнись, Стас!». Он не сказал: «Не смей так говорить с моей женой!».
Нет.
…сидел молча и улыбался.
Это была не улыбка. Это была… жалкая, виноватая, заискивающая ухмылка. Ухмылка, адресованная не ей. А им. Своим «друзьям». Ухмылка, которая говорила: «Ну, ребята, ну что вы, я же свой… я тоже… я тоже понимаю, что она… не нашего круга… но… потерпите…».
В этот самый миг. В эту долю секунды, пока он улыбался им, а они смеялись над ней, — мир Анны рухнул. Все. Десять лет брака. Ее переезд. Ее жертвы. Ее… любовь. Все это превратилось в пыль. В пепел.
Она посмотрела на него — на своего мужа, который только что, этой ухмылкой, предал ее. Окончательно. Публично.
Она ничего не сказала. Не заплакала.
Она просто… молча развернулась. И вышла из комнаты.
Под их затихающий, неловкий смех.
Она вошла не на кухню. Кухня была местом служения, местом, где она резала эту проклятую колбасу, пытаясь угодить. Она прошла в их спальню — единственное место в этой квартире, которое она еще считала своим. Повернула маленький шпингалет на двери, отсекая себя от них.
Этот тихий щелчок замка прозвучал громче, чем их сальный хохот, который все еще доносился из гостиной.
Люба прислонилась спиной к прохладной деревянной двери. Ноги не держали. Она медленно сползла на пол. Тишина спальни оглушала, и от этого звуки извне — очередной взрыв хохота, гул телевизора, звон бутылок — казались еще громче, еще омерзительнее.
Она не плакала. Шок был таким сильным, что слезы просто замерзли где-то внутри, превратившись в тяжелый, ледяной ком в груди. Она сидела на полу, в своей «городской» квартире, и чувствовала себя так, как никогда не чувствовала даже в самом бедном детстве, в их старом деревенском доме — чужой. Униженной. Растоптанной.
И дело было не в них. Не в Стасе, не в Денисе. Они были чужими людьми. Грубыми, неотесанными, пьяными. От них и нечего было ждать другого.
Дело было в нем. В Павле.
…а он даже не заступился за меня. Он не сказал: «Закрой рот, Стас». Он не сказал: «Не смей так говорить с моей женой». Он не встал. Он не посмотрел на них с гневом.
…сидел молча и улыбался.
Эта улыбка. Вот что убило ее. Не смех друзей. А его улыбка. Жалкая, виноватая, заискивающая ухмылка человека, который боится пойти против «своих». Улыбка, которая говорила им: «Ребята, ну что вы, я же свой… я тоже… я тоже понимаю, что она… не нашего круга… но… потерпите…».
В эту секунду он предал не просто ее, Любу. Он предал все. Все десять лет их жизни. Все ее жертвы. Он публично, при своих друзьях, расписался в том, что… он ее стыдится.
Стыдится.
Вот оно. Страшное, точное слово. Он ее всегда стыдился.
Вспомнилось, как мучительно она избавлялась от своего «оканья», когда они только поженились. Он не говорил прямо: «Говори правильно». Нет. Он мягко, с улыбкой поправлял ее: «Любань, мы говорим не ‘коровА’, а ‘корОва’». И она, как прилежная ученица, повторяла.
Вспомнилось, как он ревизовал ее гардероб. «Любань, эти цветастые платья… они… они слишком деревенские. Давай купим тебе что-то… элегантное». И она, благодарная за «заботу», послушно переоделась в эти скучные, серые, «городские» вещи, в которых чувствовала себя нелепой вороной.
Вспомнилось, как она рассказывала за общим столом какую-то смешную историю из своего деревенского детства, а он неловко кашлял и торопливо переводил разговор на другую тему.
Она думала, что он «помогает» ей. «Адаптироваться». «Стать лучше». А он… он просто пытался сделать ее «удобной». «Приличной». Такой, чтобы ее не стыдно было показать им. Своим друзьям. Своей матери.
Она была не «принцем», которого она спасла. Она была… проектом? Его неудачным проектом по «окультуриванию» деревенской девчонки. Проектом, который провалился. И который он теперь даже не пытался защищать.
Боль от этого осознания была гораздо сильнее, чем унижение от слов Стаса. Это было тотальное крушение всего, во что она верила. Ее любовь. Ее семья. Ее… жизнь. Все оказалось фальшивкой.
Из гостиной донесся новый взрыв хохота и громкий звук футбольного матча. Они… они уже забыли. Они продолжали веселиться. Она была лишь минутным, забавным эпизодом в их мужском вечере.
Хватит.
Хватит быть «Любаней». Хватит быть «умницей». Хватит быть «удобной».
Люба медленно поднялась с пола. Ноги дрожали, но она заставила себя выпрямиться. Подошла к шкафу. Открыла дверцу.
Ее вещи висели аккуратными рядами. Серые юбки. Бежевые блузки. «Элегантные». Мертвые.
Рядом, на его полках, — его дорогие рубашки, его джемперы.
Она достала с антресолей свой старый, потрепанный чемодан. Тот, с которым она приехала сюда десять лет назад. Наивная, влюбленная дурочка.
Она открыла его на кровати. И начала бросать туда вещи. Не «элегантные» платья. А то, что было ее. Джинсы. Старый, растянутый свитер, в котором было так уютно. Футболки.
Теперь я собираю вещи…
Руки двигались быстро, лихорадочно. Она не плакала. Слезы высохли. Внутри была только холодная, звенящая пустота. И — решение. Твердое. Бесповоротное.
…и уезжаю в деревню к маме.
Туда, где ее называли «Любой». Любовью. Туда, где ее любили — не за «правильный» говор и не за «элегантные» платья. А просто — за то, что она есть. Туда, где ей не нужно было заслуживать любовь. Туда, где ее… не стыдились.
Она застегнула молнию на чемодане.
Все.
В спальне было тихо, но эта тишина была обманчивой. Из-за закрытой двери по-прежнему доносились приглушенные звуки — рев телевизора, где шел матч, очередной взрыв смеха. Они даже не заметили ее ухода. Осознание этого факта — что ее присутствие или отсутствие ровным счетом ничего не меняет в их «празднике» — добавило еще один мазок к картине ее тотального унижения.
Чемодан на кровати наполнялся. Руки двигались методично, почти механически, складывая вещи. Не те, «городские», серые и бежевые, купленные по настоянию Павла, чтобы «соответствовать». А свои — старый, но любимый вязаный свитер, удобные джинсы, простые футболки. Вещи, в которых она чувствовала себя собой.
Стук в дверь. Резкий, нетерпеливый.
— Любань? Ты чего там заперлась? — голос Павла звучал раздраженно. Не обеспокоенно, а именно раздраженно. Его, видимо, отвлекли от важного дела.
Замок тихо щелкнул. Люба открыла дверь.
Павел стоял на пороге, растрепанный, слегка пьяный, с пятном от пива на футболке. Его взгляд метнулся от ее бледного, но спокойного лица к кровати. К раскрытому чемодану.
Выражение его лица сменилось мгновенно. Сначала — недоумение. Потом — злость.
— Ты что тут устроила? — прошипел он, пытаясь зайти в комнату и закрыть за собой дверь, чтобы не увидели друзья. — Что это за цирк?
— Это не цирк, Паша, — голос прозвучал ровно, без дрожи. Она сама удивилась своему спокойствию. — Это — мои вещи.
— Куда ты собралась? К маме? На ночь? — он попытался усмехнуться, свести все к женскому капризу. — Из-за пьяной болтовни Стаса? Люб, не будь ребенком!
Он шагнул к ней, попытался приобнять, но она отступила на шаг. Жестко.
— Дело не в Стасе, — произнесла она, глядя ему прямо в глаза. — И не в Денисе. Дело в тебе.
— Во мне? — он искренне удивился. — А я что сделал? Я, наоборот, пытался его заткнуть…
— Ты не пытался, — оборвала она его. — Ты молчал. Ты сидел и улыбался.
Он отвел взгляд. Ему стало стыдно? Нет. Скорее — неловко.
— Ну, Люб, ну что ты начинаешь? Они же свои… Друзья… Они не со зла. Просто… чувство юмора у них такое.
— Чувство юмора? — она горько усмехнулась. — Называть жену своего друга «Любаней»? Спрашивать, на что я тебя «окрутила»? Это, по-твоему, юмор?
— Да ладно тебе… — он отмахнулся, явно желая поскорее закончить этот неприятный разговор и вернуться к футболу. — Ну, ляпнул спьяну. Подумаешь.
Именно это «подумаешь» и стало последним. Он не понял. Он не видел в этом проблемы. Он не видел ее боли. Он видел только… ее «неправильную» реакцию, которая мешала ему отдыхать.
— Да, Паша. Подумаешь. — Она застегнула молнию на чемодане. Звук этот прозвучал в тишине спальни, как выстрел.
Он испугался. По-настоящему.
— Люб, ты… ты серьезно? Куда ты?
— Домой, — сказала она.
— Что значит «домой»? Это наш дом!
— Нет, Паша. Это — твой дом. Твой. Твоих друзей. Твоих правил. А мой дом — там, где меня… не стыдятся.
Он вздрогнул. Она попала. Точно в цель.
— Я… я не стыжусь тебя!
— Стыдишься, — сказала она беззлобно, как врач, ставящий диагноз. — Стыдился все десять лет. Переделывал меня. Мой говор. Мою одежду. Мои истории. Думал, что получится «вылепить» из деревенской девчонки «городскую». А сегодня… сегодня ты просто сдался. Ты показал им, что я — все та же «Любаня». Чужая.
— Люба, это… это неправда! — он попытался возразить, но голос звучал неубедительно.
— Это — правда, Паша. И ты это знаешь. И я… я это, наконец, поняла.
Она взяла чемодан в руку. Он был тяжелым, но эта тяжесть была… приятной. Она была настоящей.
— Прекрати этот спектакль, — он начал злиться. — Ты никуда не пойдешь! Я…
Он не договорил. В дверях спальни показалась растрепанная голова Стаса.
— Паш, ну ты где там застрял? Матч… О! Любаня! А ты чего, на поезд?
Появление Стаса в дверях спальни стало последним актом этого унизительного спектакля. Он стоял, ухмыляясь, пьяно щурясь, переводя взгляд со сжавшегося Павла на Любу и ее чемодан.
— Паш, ну ты где там застрял? Матч… О! Любаня! А ты чего, на поезд?
Взгляд Павла метнулся к другу. На его лице отразился ужас — не от того, что жена уходит, а от того, что друзья стали свидетелями этой «некрасивой» сцены. Он потерял лицо.
— Стас, иди… — пролепетал он, пытаясь вытолкнуть друга из проема. — Не лезь… Мы тут…
— Да ладно, чего не лезть? — Стас уперся рукой в косяк, его пьяное любопытство разгорелось. — Любаня, ты что, обиделась? Да мы ж любя!
Он снова сказал это — «Любаня».
Люба медленно подняла на него глаза. В ее взгляде не было ни страха, ни обиды. Только холодная, звенящая пустота.
— Уйди с дороги, — сказала она тихо.
Стас опешил от такого тона, но не отступил.
— Да ладно, ты…
Она не стала ждать. Крепко сжав ручку чемодана, она сделала шаг вперед. Просто — шагнула на него. Стас, не ожидавший этого, инстинктивно отшатнулся в коридор.
Люба прошла мимо него. Мимо Павла, застывшего, как истукан, у стены спальни.
— Люба! — он наконец очнулся, схватил ее за руку в коридоре. — Подожди! Не дури! Ты… ты куда?!
Она остановилась. Не повернулась. Только посмотрела на его руку, державшую ее. Он отдернул ее, как от огня.
— Домой, Паша, — сказала она, глядя прямо перед собой, на входную дверь.
— Так это… это твой дом! — в голосе его слышалась паника.
— Нет, — она покачала головой. — Я здесь… в гостях. Загостилась.
Она открыла входную дверь. В лицо пахнуло холодным, сырым воздухом подъезда.
— Люба! Ну прекрати! Подумаешь, слово! Ну ляпнули! Что теперь, из-за этого семью рушить?! — кричал он ей в спину.
Она остановилась на пороге. Повернулась. Посмотрела на него в последний раз. На своего «принца». Испуганного. Жалкого. Чужого.
— Дело не в словах, Паша. Дело — в твоей улыбке.
Он не понял. А она — не стала объяснять.
Она вышла. Дверь за ней медленно, с шипением доводчика, закрылась, отсекая ее от десяти лет лжи.
…Колесики чемодана гулко стучали по разбитому асфальту ночной улицы. Теперь я собираю вещи и уезжаю в деревню к маме. Она шла к остановке такси, не оглядываясь.
Было ли страшно? Да.
Было ли больно? Невыносимо.
Но впервые за десять лет… было легко дышать.
Всю дорогу до вокзала она смотрела на огни чужого, негостеприимного города. Города, который так и не стал ей родным. Города, где она была «Любаней».
А потом был поезд. Плацкарт. Чай в граненом стакане. Стук колес.
Она не спала. Она смотрела в темное окно, на пролетающие мимо огни станций, и думала.
Она поняла страшную вещь. Она так отчаянно хотела этой «городской» жизни, так отчаянно хотела «соответствовать» ему, что… предала. Предала не его. А себя. Свою суть. Свою маму. Свое «оканье», которое он так старательно «исправлял». Свои цветастые платья, которые он называл «деревенскими».
Она пыталась заслужить любовь человека, который ее… стыдился.
А он… он не был «принцем». Он был просто слабым человеком, зависимым от мнения своих «друзей» больше, чем от благополучия своей семьи.
Утром автобус привез ее на маленькую, тихую автостанцию ее поселка.
Пахло… домом. Дымком из печных труб. Мокрыми листьями. Прелой травой.
Она шла по своей улице. И люди… они улыбались ей. Не снисходительно. А… узнавая.
— Любаша! Вернулась?
— Тетя Валя, здравствуйте!
— К матери? Ну, с приездом, дочка!
«Любаша». «Дочка». Не «Любаня».
Мама стояла на крыльце, кутаясь в старую шаль. Она все поняла без слов. Увидела чемодан. Увидела ее глаза.
Она не стала ахать. Не стала расспрашивать.
Она просто… открыла дверь. И обняла ее.
— Ну вот ты и дома, Любушка. Проходи. Я пирог испекла.
И Люба, стоявшая на пороге своего настоящего дома, уткнувшись в мамино плечо, пахнущее яблоками, — впервые за десять лет заплакала.
Но это были уже… другие слезы. Слезы очищения.
Эта история — о том, как опасно предавать себя ради иллюзии любви. О том, что жизнь с человеком, который тебя стыдится, — это медленное самоубийство. И о том, что иногда самый болезненный разрыв — это единственно верный «Путь к Себе».
Экологичный выход — это не терпеть унижение, а найти в себе силы вернуться к своим корням, к тем, кто любит тебя безусловно. Обрести не только дом, но и свое достоинство.
— Милая, нам придется продать твою квартиру, чтобы спасти мой бизнес! — сказал муж за ужином, как будто речь шла о мелочи