— Маша, дела мои плохи, — начал он без предисловий, поставив чашку на блюдце. Фарфор тихо звякнул. — Анжела меня обобрала до нитки. Жить не на что. Ты же дочь, ты должна мне помогать.
Он сидел на её кухне — постаревший, осунувшийся, в чужом, плохо сидящем на нём свитере крупной вязки, который пах пылью и дешёвым стиральным порошком. Этот запах въедливой, застарелой бедности резко диссонировал со свежим ароматом молотого кофе и ванильной выпечки, который всегда стоял в доме Маши. Её муж, Андрей, материализовался в дверном проёме буквально на секунду, кивнул тестю с вежливой отстранённостью и тактично растворился в гостиной. Он всё понял по одному взгляду, которым обменялся с женой перед тем, как она открыла дверь. Это была её территория, её прошлое, её бой.
Маша молча смотрела на отца. На его руки с обломанными, неровными ногтями, нервно теребившие ручку дорогой фарфоровой чашки с золотым ободком. Чашка была из её свадебного сервиза. Она помнила, как они с матерью выбирали его, смеясь и споря о рисунке. Отец тогда появился на минуту, бросил через плечо, что это всё глупое мещанство, и ушёл к телевизору. Сейчас он пил из этой самой чашки, и его рука слегка подрагивала, выдавая внутреннее напряжение, которое он так старался скрыть за маской страдальца.
Слово «должна» прозвучало не как просьба, а как констатация непреложного факта. С той же железобетонной уверенностью, с какой пять лет назад он заявлял ей и сестре Оле, что они уже взрослые девочки и обязаны понимать — у него новая жизнь. Новая, ослепительная любовь. И в этой новой жизни их скромным потребностям, их звонкам и их существованию в целом просто не было места. Маша до мельчайших деталей вспомнила тот разговор. Он тогда был совсем другим. Лощёный, холёный, пахнущий дорогим парфюмом и успехом, он сидел в их старой, ещё пахнущей матерью гостиной и с гордостью рассказывал, что «всё оставляет любимой женщине». Под «всем» подразумевалась их трёхкомнатная квартира, бабушкина дача, где они провели всё детство, и две машины.
— Мы с Олей ничего не просили, — тихо, почти беззвучно произнесла Маша, но в безупречной акустике её просторной кухни слова прозвучали отчётливо и весомо. — Мы просто хотели, чтобы ты отвечал на звонки. Хотя бы по праздникам. Хотя бы раз в год.
Валерий Павлович поморщился, словно она уколола его иголкой в совершенно неважное место.
— Ну что ты начинаешь? Это всё было… некогда. Анжела не любила, когда я отвлекался на прошлое. Ты же знаешь, какие они, молодые. Требуют всего внимания, всю душу без остатка. Я же не думал, что она окажется такой аферисткой.
Он сказал это так буднично, так просто, будто жаловался на внезапный дождь или на некачественный бензин. Он ждал сочувствия. Он ждал, что Маша сейчас всплеснёт руками, скажет: «Ах, папа, какой кошмар!», и немедленно начнёт предлагать варианты, суетиться, спасать. Он смотрел на неё выжидающе, и в его водянистых, выцветших глазах читалась смесь отчаянной надежды и привычного, въевшегося в кровь отцовского права. Права требовать, которое он сам торжественно аннулировал много лет назад, но сейчас решил достать из пыльного чулана.
Маша медленно поднялась, взяла электрический чайник и долила ему кипятка. Её движения были плавными, выверенными, без единого лишнего жеста. Хозяйка в своём доме. Она поставила на стол вазочку с домашним овсяным печеньем.
— Угощайся, — её голос был ровным, как поверхность замёрзшего озера. — Свежее. Андрей любит с корицей.
Он растерянно посмотрел на печенье, потом снова на неё. Он не понимал этой игры. Этого спокойствия. Он пришёл за решением конкретной проблемы, а получал вежливое, но абсолютно холодное гостеприимство, которое раздражало и выводило из себя куда сильнее, чем открытый скандал.
— Маша, я не за печеньем приехал, — с отчётливой ноткой раздражения в голосе сказал он. — Мне нужны деньги. На первое время. Хотя бы тысяч пятьдесят. Я потом что-нибудь придумаю, устроюсь куда-нибудь.
Маша села напротив него. Она сложила руки на столе и посмотрела ему прямо в глаза. И он впервые за весь разговор не выдержал её прямого, ничего не выражающего взгляда, отвёл глаза в сторону, на безупречно чистую, блестящую поверхность индукционной плиты.
— Нет, — сказала она.
Одно простое слово. Не «я подумаю», не «давай обсудим», не «у меня сейчас трудности». Просто «нет». Категоричное. Окончательное. Как удар судьи молотком.
— То есть как — нет? — он даже слегка приподнялся на стуле, и свитер на нём натянулся, обнажив тощую шею. — Я твой отец!
— Ты сделал свой выбор пять лет назад, когда переписывал дарственную на дачу, — так же спокойно продолжила она, не повышая голоса ни на полтона. — Ты сделал его, когда продавал квартиру, где мы с Олей выросли, чтобы купить Анжеле её красный кабриолет. Ты сделал его, когда перестал поздравлять своего единственного внука с днём рождения, потому что «Анжелочка не хочет видеть в нашем доме твоих спиногрызов». Ты сделал очень много выборов, папа. А сегодня я сделала свой. И мой ответ — нет.
— То есть как — нет? — он уставился на неё, и на его сером, дряблом лице проступило искреннее, почти детское недоумение. — Маша, ты меня вообще слышишь? Я твой отец.
— Слышу, — так же ровно ответила она. — Именно поэтому мой ответ «нет». Если бы ты был чужим человеком с улицы, я бы, может, дала тебе на обед и вызвала социальную службу. Но ты — мой отец. И для тебя у меня нет ничего.
Его лицо из удивлённого стало багровым. Он отодвинул от себя нетронутое печенье, словно оно было отравлено. Вежливость испарилась, уступив место плохо скрываемой ярости. Он сменил тактику. Ультиматум не сработал, значит, пора было давить на совесть.
— Я тебе не чужой человек. Я помню, как носил тебя на руках. Помнишь, я тебе велосипед «Орлёнок» купил на семилетие? Ты так о нём мечтала. Я всю зарплату отдал. А потом учил тебя кататься во дворе, держал за сиденье, спину сорвал. Ты упала, коленку разбила, а я тебя на себе домой тащил. Забыла?
Он говорил это, глядя в стену, будто прокручивал перед глазами старый фильм, где он был главным героем — добрым, любящим, жертвенным. Этот дешёвый приём должен был сработать. Он всегда работал с её матерью. Но Маша не была своей матерью.
Она выдержала паузу, давая его сентиментальной картине раствориться в воздухе её стерильной кухни.
— Я звонила тебе семнадцать раз, когда умерла тётя Вера, мамина сестра, — начала она перечислять, и её голос был похож на стук метронома. — Чтобы сказать, что похороны в среду. Ты не взял трубку. Позже Анжела написала мне сообщение: «Не беспокойте нас по пустякам, мы отдыхаем». Вы тогда были в Эмиратах. Ты выложил фотографию, где стоишь по колено в море, а на ней твоё кольцо с огромным камнем.
Он дёрнулся.
— Бабушкину дачу, где мы с Олей провели каждое лето, где её розы до сих пор цветут сами по себе, ты продал за один день. Не сказав нам ни слова. Четыре миллиона из тех денег, как ты потом хвастался своему дружку дяде Игорю, ушли на то самое кольцо для Анжелы. Остальное — на ремонт в её квартире.
— Это были мои активы! Мои! Я их заработал! — выкрикнул он, но крик получился слабым, сиплым.
— А Оля? — Маша наклонила голову, словно задавала ему вопрос из школьного учебника. — Ты помнишь, что ты ей сказал, когда она попросила не выставлять её с маленьким ребёнком из квартиры, где она жила с твоего разрешения? Ты сказал ей, цитирую: «Пора становиться самостоятельной. Я свою жизнь устроил, и ты свою устраивай». Она год жила на съёмной клоповне, пока мы с Андреем не взяли ипотеку побольше, чтобы купить ей однушку. Ты хоть раз спросил, как она?
Валерий Павлович открыл рот, но не нашёл слов. Он смотрел на свою дочь так, будто видел её впервые. Не свою Машеньку, которую можно было задобрить велосипедом, а холодного, безжалостного прокурора, который зачитывал ему приговор по пунктам.
— Лёша, твой внук, пошёл в первый класс. Я послала тебе фотографию — он в костюме, с букетом. Ты прочитал сообщение и не ответил. Через два дня у Анжелы в соцсетях появился пост о том, как вы «спонтанно улетели на уикенд в Рим, потому что жизнь одна и нужно брать от неё всё». Ты помнишь об этом, папа? Когда ты «брал от жизни всё», ты брал это у нас. Ты брал наше прошлое, наше наследство, наше спокойствие.
Он вскочил со стула, который с неприятным скрежетом проехался по плитке. Его лицо исказилось. Маска несчастного старика слетела, и под ней оказалось злое, эгоистичное лицо человека, которого уличили в мелком, но постыдном воровстве.
— Она была молодая! Красивая! Ей хотелось красивой жизни, понимаешь ты или нет?! — зашипел он. — Что я мог ей дать, кроме денег? А ты… ты всё считаешь. Каждую копейку, каждый звонок. Какая же ты стала… как бухгалтер. Чёрствая и расчётливая. Вся в мать.
— Какая же ты стала… как бухгалтер. Чёрствая и расчётливая. Вся в мать.
Это последнее обвинение, брошенное с отравленной злостью, не достигло цели. Оно не вызвало у Маши ни слёз, ни обиды. Вместо этого на её лице появилась странная, почти хищная улыбка. Холодная, как блеск скальпеля. Он хотел её уколоть, а вместо этого перерезал последнюю тонкую нить, что ещё связывала их. Он сам дал ей разрешение перестать быть дочерью.
— Не смей, — произнесла она, и её голос изменился. Пропала ледяная бесстрастность, её место занял твёрдый, звенящий металл. — Не смей произносить её имя своим ртом. Ты не имеешь на это права. Ты потерял его в тот день, когда привёл в её дом свою Анжелу, пока мать ещё сорока дней не отлежала в земле.
Он отшатнулся, словно она дала ему пощёчину. Он не ожидал такого прямого удара. Он привык, что эту тему все обходят, как заразную болезнь.
— Что ты несёшь?! Какое это имеет значение сейчас?! — закричал он, и его голос сорвался на фальцет. — Ты сидишь тут, в своей вылизанной квартире, в шелках, с муженьком своим тихоней! Тебе хорошо! Ты, наверное, радовалась, когда узнала, что меня бросили! Ждала этого! Хотела, чтобы я приполз к тебе на коленях!
Он тыкал в неё пальцем, и его рука дрожала уже не от нервов, а от бессильной ярости. Он перешёл от обороны к бессмысленному, хаотичному нападению, пытаясь задеть хоть что-то.
— А этот твой… Андрей… — отец презрительно скривил губы. — Что он, даже выйти не может? Мужик в доме! Сидит там, в комнате, как мышь, пока его жену унижают! Позволяет тебе тут командовать!
В этот момент в дверном проёме кухни беззвучно появился Андрей. Он не выглядел ни испуганным, ни рассерженным. Высокий, спокойный, в простом домашнем свитере, он был воплощением уверенности, которая не нуждается в крике. Он просто стоял, прислонившись к косяку, и его присутствие мгновенно меняло всю атмосферу. Он был не гостем в этом скандале. Он был хозяином дома, в котором чужой человек нарушал порядок.
— Валерий Павлович, вам налить воды? — спросил Андрей ровным, спокойным голосом.
Эта простая фраза, это вежливое участие подействовали на отца хуже любого оскорбления. В ней сквозило такое снисхождение, такая отстранённая забота о неадекватном госте, что он задохнулся от возмущения.
— Не надо мне твоего покровительства! Я со своей дочерью разговариваю!
И тут Маша подняла руку, останавливая мужа. Её взгляд был прикован к отцу. Она сделала шаг вперёд, и он инстинктивно попятился, пока не упёрся спиной в холодильник.
— А я тебе ничего не должна, папа! Так что даже не думай, что я буду платить тебе какие-то деньги! Ты всё переписал на свою молодую жёнушку! Мне с сестрой ты ничего не оставил! А теперь, когда она тебя бросила и всё забрала, ты решил вспомнить, что у тебя есть дети и они должны тебе финансово помогать?
Она произнесла эту ключевую фразу, вынесенную в заголовок, негромко, но с такой убийственной чёткостью, что каждое слово повисло в воздухе, как приговор. Она не кричала. Она констатировала факт.
— Долг — это улица с двусторонним движением. Ты помнишь нотариуса на Цветном бульваре? Полная женщина с фиолетовыми волосами? Ты был там. В здравом уме и твёрдой памяти. Ты подписывал дарственную. Не завещание, которое можно оспорить, а именно дарственную. Ты отдал всё, что твои родители и мама строили всю жизнь, чужой двадцатипятилетней девице. Ты юридически, документально подтвердил, что мы с Олей для тебя — пустое место. Ты обнулил свой статус отца. Сам. Добровольно. Ты продал его за молодое тело и иллюзию вечной юности. Так какие теперь могут быть претензии? Товар был продан. Сделка состоялась. А то, что твой товар оказался с гнильцой, — это исключительно твои риски. Твоя коммерческая неудача.
Она замолчала. Валерий Павлович стоял, прижатый к холодной дверце холодильника, и тяжело дышал, открывая и закрывая рот, как выброшенная на берег рыба. Все его аргументы, вся его ярость, все его жалкие попытки вызвать сочувствие или вину рассыпались в прах под этим холодным, безжалостным анализом. Он смотрел на дочь, и в его глазах больше не было гнева. Только страх и осознание полного, сокрушительного поражения.
Тишина, наступившая после её слов, была не тяжёлой или звенящей. Она была пустой. Вакуумной. Словно из комнаты высосали не только звук, но и сам воздух. Валерий Павлович медленно сполз по гладкой поверхности холодильника и тяжело опустился обратно на стул, который скрипнул под его обмякшим телом. Его лицо стало пепельно-серым, а взгляд — пустым, устремлённым в одну точку на безупречно чистом кухонном полу. Все маски были сорваны, все роли отыграны. Перед Машей сидел не отец, не бывший успешный мужчина, а просто старый, сломленный человек в чужом свитере.
Он сделал последнюю, самую слабую из всех попыток. Он поднял на неё глаза, и в их влажной глубине не было уже ни гнева, ни обиды — только животный, первобытный страх одиночества.
— Маша… доченька… — прошептал он.
Это слово, «доченька», которое когда-то могло бы перевернуть её мир, сейчас прозвучало фальшиво и неуместно, как забытая реплика из давно закрытого спектакля.
Маша не ответила. Она молча обошла стол, взяла его чашку, из которой он пил чай, — ту самую, из её свадебного сервиза, — подошла к раковине, сполоснула её и аккуратно поставила в верхнюю корзину посудомоечной машины. Затем она взяла вазочку с нетронутым печеньем и одним движением смахнула его в мусорное ведро. Она не смотрела на него. Она методично, без суеты, уничтожала следы его пребывания в её доме, в её жизни.
Андрей, всё это время молча стоявший в проёме, шагнул вперёд. Его голос был абсолютно нейтральным, как у диспетчера службы поддержки.
— Валерий Павлович, я вызову вам такси. Куда вас отвезти? Вы ведь не у себя дома остановились?
Отец медленно поднял на него непонимающий взгляд.
— Я… у сестры моей… у Люды… — пробормотал он.
— Отлично, — кивнул Андрей. Он достал телефон, за несколько секунд сделал заказ. Затем он подошёл к вешалке в прихожей, снял с неё старую, потёртую куртку отца и его небольшую спортивную сумку. Он не бросил их, а спокойно положил на стул рядом с ним.
Валерий Павлович сидел неподвижно. Он смотрел на свои руки, лежащие на коленях. Он проиграл. Проиграл не спор, не скандал — он проиграл право быть частью этой жизни, этого дома, этой семьи. Его просто стёрли, как ненужную запись на доске.
Андрей снова подошёл к нему. Он достал из кармана бумажник, вытащил несколько крупных купюр. Не пересчитывая, он аккуратно, двумя пальцами, засунул их в нагрудный карман старого свитера отца. Это не было подаянием. Это было похоже на оплату услуги. Услуги по исчезновению.
— Здесь на первое время. На еду и мелкие расходы, — так же ровно сказал Андрей. — Такси будет через три минуты. Пора идти.
Он не предлагал, он сообщал. Он взял Валерия Павловича под локоть. Тот поднялся безвольно, как марионетка. Его ноги едва его держались. Андрей помог ему надеть куртку, закинул ему на плечо сумку. Маша всё это время стояла у кухонного острова, спиной к ним, и протирала идеально чистую столешницу. Она не обернулась. Ни когда он, шатаясь, проходил мимо неё. Ни когда Андрей открыл входную дверь.
Последнее, что увидел Валерий Павлович в этом доме, была прямая, напряжённая спина его дочери. Потом дверь за ним закрылась. Не хлопнула — а тихо, мягко щёлкнула, отсекая его от этого мира навсегда.
Маша осталась одна на кухне. Она выбросила тряпку в раковину. Из гостиной вернулся Андрей. Он подошёл к ней сзади и молча обнял за плечи. Она не вздрогнула, не заплакала. Она просто стояла, глядя на сверкающую чистотой поверхность перед собой. Скандал закончился. Не было победителей и проигравших. Была только проделанная работа. Хирургическая операция по ампутации прошлого. И наступившая после неё тишина была не гнетущей, а стерильной. Как в операционной после того, как увозят пациента…
— О нет, милый мой! Ты эту квартиру не покупал, чтобы распоряжаться, кто тут будет жить, а кто нет! А твоя сестра здесь точно не останется