Муж назвал меня старой и скучной, и ушёл к девчонке

— Зина, я ухожу. Мы с Марьяной… ну, в общем, всё серьёзно, — Вася сидит напротив меня, мнёт в руках салфетку, а голос его хрипит, как старый магнитофон.

Кафе гудит вокруг: звон чашек, смех за соседним столиком, запах кофе и свежих булочек. А я смотрю на него и молчу. Тишина моя — она громче всякого крика.

Мы сидим в углу, у окна, за столиком, где скатерть в мелкий цветочек уже потёрлась по краям. Я только что заказала себе чай с ромашкой, хотела успокоить нервы — утро было тяжёлое, ссора дома из-за пустяка.

А теперь вот это. Вася смотрит в стол, будто там ответы, а я перевожу взгляд на улицу: дождь моросит, люди бегут под зонтами, и всё кажется серым, как моё настроение.

— Ты серьёзно, Вася? — спрашиваю я, и голос дрожит, но не от слабости, а от злости, что уже подбирается к горлу. — А как же я? Как же всё, что было?

Он поднимает глаза — мутные, усталые, с красными прожилками. Переступает ногами под столом, будто хочет сбежать, но всё-таки отвечает:

— Зина, ты пойми, я устал. Ты… ты старая стала. А я ещё жить хочу.

Старая. Слово это — как удар под дых.

Я сжимаю чашку, горячая керамика жжёт пальцы, но я не отпускаю. Старая? Тридцать лет я тащила нашу жизнь: стирала ему носки, варила щи, латала бюджет, когда он в девяностые полгода без работы сидел. А он — устал.

Я смотрю на него: лысина блестит под лампой, живот над ремнём нависает, рубашка мятая. А рядом — она, Марьяна. Сидит через два столика, пьёт латте, ноги скрестила, юбка короткая, губы красные. Ждёт его, видать.

— Уходи, — говорю я тихо, но так, что он вздрагивает. — Бери свои шмотки и вали.

Вася кивает, будто ждал этого, комкает салфетку, бросает её на стол и встаёт. Идёт к Марьяне, а я вижу, как она теребит браслет на запястье — дешёвый, пластиковый, из тех, что на рынке за сто рублей. Уверенная, да? А глаза бегают. Он что-то шепчет ей, и они уходят, оставляя меня одну с остывшим чаем и гулом чужих голосов.

Дома я сижу за столом, смотрю на пустую кухню, а в голове — карусель. Как же так? Мы с Васей в восьмидесятом поженились, молодые, глупые. Он на заводе слесарем, я — в бухгалтерии. Свадьба скромная, зато смеха — полон двор. Дочка Леночка родилась, выросла, уехала в город.

А мы остались — я да Вася, тянули лямку. Он выпить любил, бывало, руки распускал, но я терпела. Думала, семья — это святое. А он, значит, устал. От меня устал.

На следующий день иду к бабе Маше, соседке. Ей за семьдесят, глаза выцвели, руки в узлах от артрита, но шустрая она, как девчонка. Стучусь, она открывает и сразу всё понимает — без слов.

— Заходи, Зинаида, чаю налью, — говорит, шаркая тапками по линолеуму. — Васька-то твой сбежал, да?

Я киваю, сажусь на табурет, а слёзы текут. Она ставит кружку — чай пахнет мятой — и вдруг говорит:

— А мой Петька тоже ушёл когда-то. К продавщице из гастронома. Думала, с ума сойду. А потом поняла: не я его держала, а он меня тянул вниз. Жизнь-то продолжается, Зина.

Я слушаю, а в груди щёлкает. Не я его держала…

Проходит неделя.

Я крашу волосы — в тёмно-рыжий, как в молодости. Покупаю платье с вырезом, чтоб грудь казалась пышнее. Смотрю в зеркало и думаю: старая, говоришь, Вася? Ну, посмотрим. Звонит Леночка, дочка, голос встревоженный:

— Мам, ты как? Папа звонил, сказал, что у него с той Марьяной всё развалилось. Она его выгнала, он теперь у друга на диване спит.

Я смеюсь — громко, от души, впервые за эти дни. Развалилось! Конечно, Вася — не принц, а Марьяне, видать, приключение нужно было, а не мужик. И тут стук в дверь. Открываю — он стоит, с чемоданом старым, советским, глаза красные, пахнет перегаром.

— Зин, прости, дурак я, — начинает он, а я перебиваю:

— Дурак и есть. А я, Вася, не старуха, чтоб тебя обратно принимать. Живи как знаешь.

Закрываю дверь, и сердце колотится — не от боли, а от свободы. Баба Маша права: жизнь продолжается. И я ещё поживу. Для себя.

Я закрыла дверь перед Васей, и в груди всё пело — не от злобы, а от какого-то лёгкого, почти забытого чувства. Словно груз с плеч свалился. Смотрю в окно: он стоит под дождём, чемодан в руках, плечи опущены. Постоял, покурил, затушил окурок о мокрый асфальт и пошёл прочь, шаркая ногами. Я знала, куда он направится. К ней. К Марьяне. Ну что ж, пусть попробует.

***

Вася шёл по улице, дождь хлестал ему в лицо, а в голове крутилась одна мысль: «Марьяна примет». Он вспоминал её смех, как она закручивала локон на палец, как смотрела на него своими подведёнными глазами. Думал, что с ней всё будет иначе — легко, ярко, как в молодости.

Дошёл до её дома — пятиэтажка с облупившейся краской, подъезд воняет кошками. Постучал. Дверь открылась, и вот она: в халате, волосы в беспорядке, но всё равно красивая, как с картинки.

— Ты чё, Вась? — спросила она, скрестив руки. — Зинка снова выгнала, что ли?

Он кивнул, виновато опустив голову, чемодан поставил у порога.

— Пустишь? Мне идти некуда.

Марьяна прищурилась, будто прикидывая, стоит ли, а потом махнула рукой:

— Ладно, заходи. Но смотри, чтоб на этот раз тихо было.

Он вошёл, и с того дня всё завертелось.

Сначала она была ласковая — готовила ему яичницу, смеялась над его шутками. Но скоро маска сползла. Марьяна начала командовать:

«Вась, сбегай за сигаретами», «Вась, прибери тут», «Вась, денег дай».

А он, как пёс на поводке, бегал. Она вытрясла из него всё, что у него было: пенсию, что он получал за выслугу на заводе, заначку, что он прятал в старом пальто. Всё ушло — на её шмотки, на косметику, на вечеринки с подружками, куда его не звали.

***

Прошёл месяц.

Я сижу у бабы Маши, пью чай, а она, хитро прищурившись, спрашивает:

— Слыхала, что с твоим Васей?

— Нет, — отвечаю я, а сердце ёкает. — А что?

— Да к Марьяне он подался, — говорит она, помешивая ложкой в кружке. — Люди болтают, она его как прислугу держит. Ходит за ней, как хвост, а она только покрикивает. Деньги все у него забрала, а он и рад стараться.

Я ставлю кружку на стол, и внутри что-то щёлкает. Смеяться хочется, да слёзы мешают. Представляю Васю — лысеющего, с брюшком, как он полы у Марьяны моет или сумки её таскает. А ведь он думал, что молодость вернёт! Ну и дурак.

— Пусть живёт как хочет, — говорю я, а голос твёрдый, как камень. — Мне его не жаль.

А Вася… Вася уже не тот.

У Марьяны он спал на диване, старом, с торчащими пружинами, а она заняла кровать. Утром вставал первым, варил ей кофе, потом шёл в магазин — за продуктами, за пивом, за чем скажет. Она сидела, красила ногти, а он пылесосил. Если ослушаться пытался, Марьяна кричала:

— Ты чё, Вась, забыл, кто тебя приютил? Хочешь на улицу — вали!

И он молчал. Деньги кончились быстро, пенсию она забирала сразу, как приходила. Однажды он решился спросить:

— Марьян, а куда всё уходит? Я ж тебе всё отдаю…

Она посмотрела на него, как на таракана, и фыркнула:

— Ты меня ещё попрекать будешь? Я с тобой живу, а могла бы с кем получше. Сиди и не вякай.

Он сидел. Сидел и понимал, что назад к Зине не вернётся — стыдно. А здесь… здесь он уже не мужик, а тень. Тень Марьяны, которая ходит в новых туфлях, купленных на его деньги, и смеётся, когда он спотыкается с её сумками.

И каждый вечер, глядя в мутное зеркало в ванной, он думал: «Где же я свернул не туда?» А ответа не было. Только её голос из комнаты: «Вась, пепельницу вытряхни!» — и он шёл, шаркая ногами, как старик, которым и стал.

Прошёл ещё месяц.

Я сижу на кухне, пеку пироги с капустой — запах тёплый, родной, разливается по дому. За окном осень, листья жёлтые кружатся, ветер их гоняет по двору. Я теперь часто пеку — для себя, для Леночки, когда приезжает, для бабы Маши, что заходит поболтать.

Жизнь моя налаживается, как река после половодья — спокойно, но с силой. Волосы рыжие блестят, платье новое сидит ладно, и в зеркале я вижу не старуху, а женщину. Зину, которая ещё может улыбаться.

Звонит телефон. Беру трубку — Леночка.

— Мам, ты слышала про папу? — голос её дрожит, но не от жалости, а от какого-то удивления.

— Нет, — отвечаю я, вытирая руки о фартук. — А что с ним?

— Он снова от Марьяны сбежал, — говорит она быстро. — Говорят, она его совсем достала. Деньги кончились, а он ей больше не нужен был. Выгнала его, а он… он теперь у дядьки Миши на даче живёт, в сарае. Пьёт, мам. Сильно пьёт.

Я молчу. Представляю Васю — небритого, с трясущимися руками, в старом свитере, как он сидит в холодном сарае с бутылкой дешёвой водки. И ничего не шевельнулось внутри. Ни жалости, ни злости. Пустота.

— Пусть живёт, как выбрал, — говорю я наконец. — Его дорога, Лен, не моя.

Кладу трубку, а в груди легко. Пироги допекаются, я ставлю чайник и думаю: «Вот и всё». Вася сам себе яму вырыл, а я… я теперь свободна.

А Вася тем временем сидел в сарае у дядьки Миши. Доски скрипели, ветер гулял по щелям, бутылка в руке пустела. Он смотрел на свои ладони — мозолистые, потрескавшиеся, те самые, что когда-то гайки крутили на заводе, а потом полы мыли у Марьяны.

Марьяна… Она выжала его, как лимон, и выбросила, когда сок кончился. Сначала он злился, потом плакал, а теперь просто пил. Думал о Зине — как она борщ варила, как молчала, когда он орал, как дверь закрыла перед его носом. И понимал: назад не пустит. Никогда.

Однажды ночью, когда луна светила в щель сарая, он встал, пошатываясь, и пошёл к реке. Холодно было, ноги вязли в грязи, но он шёл. Дошёл до берега, сел на мокрый камень и долго смотрел на воду — чёрную, глубокую, как его мысли. «Жить хочу», — сказал он тогда в кафе. А теперь что? Жизнь прошла, и осталась только эта река, что тихо журчит, будто зовёт.

Наутро дядька Миша нашёл его там — сидит, смотрит в никуда, бутылка валяется рядом. Замёрз, но живой. Пока живой. Миша покачал головой и сказал:

— Эх, Васька, дурак ты и есть.

А я, Зина, в тот же день пошла с бабой Машей на рынок. Купила себе платок — яркий, с цветами, и мясо на холодец. Шла домой, смеялась над её байками, и ветер трепал мне волосы. Жизнь моя теперь моя. И я её не отдам никому — ни Васе, ни прошлому, ни сожалениям. Пусть он тонет в своей реке, а я буду жить. По-настоящему.

Жми «Нравится» и получай только лучшие посты в Facebook ↓

Добавить комментарий

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

Муж назвал меня старой и скучной, и ушёл к девчонке