Холодный октябрьский воздух словно прилип к коже, когда я закрывала за собой подъездную дверь. Встреча с заказчиком сорвалась — он внезапно уехал в командировку. Я почти радовалась этому. День был тяжелый, голова гудела от утренней перепалки с Максимом из-за бесконечных ремонтных расчетов его матери. Хотелось просто снять обувь, заварить чаю и утонуть в тишине.
Тишины не получилось.
Еще на лестничной площадке сквозь толщу двери пробивался знакомый, раскатистый смех моей свекрови, Валентины Петровны. Такой смех у нее бывал только в одном случае — когда она считала, что вот-вот получит что-то очень желанное. Я замедлила шаг, ключ уже в руке. Голосов было несколько: басовитое бормотание свекра, Бориса Ивановича, и ровный, спокойный тон моего мужа Максима. Что они все делают здесь в три часа дня?
Я вставила ключ в замок, стараясь повернуть его бесшумно. Щелчок был едва слышен под натиском голоса свекрови.
— Ну вот, Боря, я же говорила! — звенел ее голос из гостиной. — Логика железная. Эта однушка в спальном районе — просто дыра. А наша нынешняя трешка — светлая, видовая. Продаем эту, добавляем оттуда, и уже без ипотеки, с небольшой доплатой, получаем отличный вариант в том комплексе у парка. Мечта!
Мое дыхание перехватило. Рука на ручке замка застыла. «Эту»? Она сказала «продаем ЭТУ»? По спине пробежал ледяной мурашек.
— Мам, тише, — послышался голос Максима, но без настоящего укора. Скорее, дежурно. — Не все еще решено.
— Что тут решать? — парировала свекровь. Я представила, как она сейчас махнула рукой, отбрасывая его сомнения. — Площадь этой лоджии можно присоединить к комнате, получится отличная детская. Вон, посмотри на план. Ее родители, царство им небесное, хороший ремонт сделали, это добавит цены. Наши внуки будут там расти. Это судьба!
В ушах зазвенело. Сердце колотилось так, будто пыталось вырваться из груди. «Ее родители… Добавит цены… Наши внуки…» Каждое слово было ножом, тупым и ржавым. Они. Сидят за моим столом. Пьют чай из моего сервиза, того, что мама собирала по крупицам. И делят мою квартиру. Квартиру, которую оставили мне мама с папой. Мой единственный, самый последний и надежный угол в этом мире.
Я толкнула дверь. Она плавно и бесшумно открылась.
Трое за круглым деревянным столом в гостиной замерли, как в детской игре «Море волнуется». Посреди стола лежал развернутый лист с планом квартиры, мой любимый блокнот в кожаной обложке был отодвинут в сторону, на нем лежала калькулятор. В моей любимой синей кружке, подаренной папой, дымился чай у Максима.
Валентина Петровна первая опомнилась. Ее лицо, секунду назад озаренное торжеством, сначала выразило раздражение от помехи, а затем, увидев меня, мгновенно перестроилось в удивленно-радостную маску.
— Аннушка! Ты так рано! Мы-то думали, ты до вечера!
Я не отвечала. Мой взгляд скользнул по бледному, пойманному с поличным лицу Бориса Ивановича. Он смотрел в стол, быстро свернул план и накрыл его ладонью. Потом я посмотрела на Максима. Мой муж. Человек, который клялся защищать меня. В его глазах мелькнула паника, быстро сменившаяся вымученным спокойствием. Он даже попытался улыбнуться.
— Привет, дорогая. Мама просто… делилась идеями.
— Я слышала, — сказал мой собственный голос, глухой и чужой. Он прозвучал так тихо, что все наклонились ко мне. — Я слышала, что вы здесь продаете. Мою квартиру.
Воцарилась тишина, которую разрезал только тихий стук ложечки о блюдце в дрожащих пальцах свекра.
— Ой, какое «продаете»! — засмеялась Валентина Петровна, но смех был уже другой, натянутый, как струна. — Мы же семья! Мы планируем наше общее будущее! Чтобы всем было лучше и просторнее. Ты же хочешь детей? Им нужна хорошая детская, а не эта клетушка.
Она произнесла это с такой легкой брезгливостью, оглядывая нашу с Максимом гостиную, где было все мое детство, все мои воспоминания. «Клетушка».
Максим встал, сделал шаг ко мне.
— Аня, давай обсудим спокойно. Мама предлагает действительно выгодную сделку. Мы можем…
Он не успел договорить. Во мне что-то переключилось. Ледяная волна, подкатившая к горлу, сменилась яростным, сухим жаром. Я больше не дрожала. Я смотрела на этих троих людей, которые вломились в мое самое сокровенное, в память о моих родителях, и нагло, с чаепитием, делили это между собой.
Я выпрямилась. Вдохнула полной грудью воздух своего дома. И произнесла четко, отчеканивая каждое слово, заглушая этим голосом остатки того самодовольного смеха, что еще висел в воздухе:
— У вас есть двадцать минут, чтобы убраться из моей квартиры.
Тишина стала абсолютной. Даже часы в спальне, казалось, остановились. Валентина Петровна медленно, с достоинством поставила свою кружку на стол. Ее глаза сузились, из них исчезло все притворное тепло. Она смотрела на меня теперь не как на невестку, а как на внезапно взбунтовавшуюся собственность.
— Что ты сказала? — ее голос стал тихим и опасным.
— Вы слышали, — я не отводила взгляда. — Двадцать минут. Чтобы собрать все свои вещи. И уйти. Все. Сейчас.
Я повернулась и, не глядя на них, прошла в прихожую, распахнула дверь настежь. С улицы потянуло холодом. Стояла и ждала, глядя в серую октябрьскую мглу за окном лестничной площадки, спиной к ним, слушая, как за моей спиной рушится мир, который я по глупости называла семьей.
Дверь захлопнулась. Последний раздался топот удаляющихся шагов по лестничному маршу — тяжелый и небрежный у Максима, шаркающий и торопливый у Бориса Ивановича, и четкий, отмеряющий дробный гнев у Валентины Петровны. Потом — тишина. Та самая, которую я так хотела, вернувшись домой. Теперь она давила на барабанные перепонки густым, вязким звоном.
Я стояла в прихожей, не двигаясь. Все еще глядя в глазок на пустующую лестничную площадку. В руке бессмысленно сжимала ключ, острые грани впивались в ладонь. Это был реальный, физический якорь. В остальном мир потерял твердые очертания. Пол под ногами казался зыбким, а знакомые стены родной «двушки» вдруг стали чужими, будто я сама в них вломилась.
Сердце, бешено колотившееся в груди, начало постепенно сбавлять ход, оставляя после себя пустую, ноющую усталость. Я обернулась и прислонилась спиной к двери. Стукнувшись о дерево затылком, я закрыла глаза.
И тогда воспоминания нахлынули не потоком, а отдельными, яркими кадрами, как обрывки снов.
Два года назад.
Дождь стучал в окно машины, когда мы ехали с кладбища. Я сидела на пассажирском сиденье, закутавшись в его большой пиджак, и не могла согреться. Внутри был лед. Родители ушли один за другим, с разницей в полгода. Опустела не только квартира — опустела вся вселенная. Максим, тогда еще жених, молча вел машину, изредка касаясь моей руки. Он был моей единственной опорой в тот момент.
Вечером того же дня у нас появилась Валентина Петровна. Не с пирогами, не с традиционными соболезнованиями. Она пришла с тетрадкой и практичным, деловым видом.
— Анюта, родная, — сказала она, обнимая меня без особой нежности, но с демонстративной силой. — Теперь мы твоя семья. Забудь слово «сирота». У тебя есть я. И Борис. И Максим.
Она села за тот самый круглый стол, разложила тетрадь.
— Теперь о насущном. Одинокой девушке тяжело. И с жильем вопрос. Ты остаешься в этой квартире — это твое, святое. Никто не оспаривает. Но платить за нее, содержать — одной сложно. А деньги от сдачи сейчас смешные.
Максим молча сидел рядом, держал мою руку. Он кивал на слова матери.
— У нас с отцом, — продолжала она, — квартира просторная, трешка в старом фонде. Но нам, старикам, там уже тяжело, лифта нет. А у вас тут — современно, уютно, лифт. Мы предлагаем разумный обмен.
Я смотрела на нее воспаленными от слез глазами, не понимая.
— Какой обмен?
— Мы переезжаем к вам. Временно! — она подняла палец, делая акцент. — Чтобы поддержать вас, помочь с хозяйством в это трудное время. Нашу же трешку мы сдаем. Деньги от аренды — это ваш общий бюджет с Максимом. Вы копите на будущее. На свадьбу, на просторное жилье потом, когда дети появятся. А мы… мы будем вам как няньки. И тебе помощь, и нам радость.
— Мама, — тихо сказал тогда Максим. — Это же большая жертва с вашей стороны. Переехать из своей квартиры…
— Что вы, сынок! — воскликнула Валентина Петровна. — Какая жертва? Это долг. Твоя жена — теперь моя дочь. Мы — семья. А в семье все общее и все друг другу помогают.
Ее слова тогда казались бальзамом. В моем опустошенном мире возникла конструкция, план, опора. Семья. Общее дело. Помощь. Я, оглушенная горем, так хотела верить, что меня не оставят одну. Что есть люди, которые возьмут на себя тяжелые бытовые решения. Я была благодарна. Бесконечно благодарна.
— А как же… прописка? — спросила я тогда, смутно вспоминая, что есть какие-то юридические тонкости.
— О, это ерунда! — махнула рукой Валентина Петровна. — Временная регистрация. На пару лет. Чистая формальность, чтобы мы могли официально здесь находиться, к врачу встать, например. Это же не право на квартиру! Право — только у тебя. Это просто бумажка для государства. Ты же нам доверяешь?
Она смотрела на меня своими проницательными глазами, и в них светилась такая уверенность, такая «материнская» забота, что усомниться в этом предложении было бы кощунством. Как будто я отталкиваю протянутую руку.
— Конечно, доверяю, — прошептала я.
— Вот и умница. Ты как дочь для меня теперь. Ближе, чем родная.
Воспоминание сменилось другим. Уже через полгода.
Мы с Максимом поженились. Свекровь настояла на скромной регистрации, сказав, что деньги надо беречь на «главную цель». Она уже вовсю хозяйничала в моей квартире. Переставила мебель на «более практичный» лад. Убрала в коробки некоторые мои вещи, «чтобы не пылились». На кухне появилась ее посуда, а мамин сервиз переехал на верхнюю полку — «он же такой нарядный, жалко каждый день пользоваться».
Я тогда пыталась робко возражать. Но каждый раз натыкалась на единый фронт.
— Аня, мама же хочет как лучше, — уговаривал Максим. — Ей виднее, она жизнь прожила. Не создавай конфликт.
— Дочка, ты думаешь, мне легко? — вздыхала Валентина Петровна. — Я всю себя отдаю вашему уюту. А ты в обиду впадаешь. Не царское это дело — мелочи считать.
И я давалась. Мне казалось, я должна быть благодарной. Они ведь взяли меня в семью. Помогают.
Еще кадр. Месяц назад.
Вечер. За ужином Валентина Петровна впервые завела речь о новом жилье.
— Рынок сейчас выгодный для продавцов, — деловито сказала она, помешивая ложкой суп. — Вашу однушку, Аня, можно выгодно реализовать. А добавив наши накопления от сдачи нашей трешки… мы выходим на совершенно другой уровень.
Я остолбенела.
— Какую однушку? Мою? Но мы же… мы здесь живем.
— Временно, дорогая! Временно! — поправила она меня, как непонятливого ребенка. — Цель-то была — накопить и улучшить условия. Цель достигнута. Пора двигаться дальше. Мы присмотрели отличный вариант. Просторный, с двумя санузлами.
— Но это моя квартира, — тихо сказала я, чувствуя, как холодеют пальцы. — Ее оставили мне родители.
В глазах Валентины Петровны мелькнула та самая опасная искорка, которую я увидела сегодня.
— Наша, — поправила она мягко, но твердо. — Мы же семья. Что твое, то наше, что наше — то твое. Или ты все еще делишь на «мое» и «ваше»? После всего, что мы для тебя сделали?
Максим под столом сжал мою руку, но не в поддержку. А как сигнал: «Успокойся. Не начинай».
Я промолчала тогда. А зря.
Сейчас.
Я открыла глаза. Прихожая была реальной. Дверь — твердой. В ушах все еще стоял тот самый смех, который я слышала из-за двери. Смех человека, абсолютно уверенного в своей победе. Она не просто планировала продать. Она планировала подарить Максиму. Сделать меня вечным должником. «Живи в нашей элитной квартире, благодаря нас каждый день».
С губ сорвался прерывистый, сдавленный звук, не то смешок, не то стон. Я оттолкнулась от двери и медленно, как лунатик, пошла в гостиную.
На столе стояли три грязные кружки. В моей синей, папиной, — недопитый чай Максима. На блокноте лежала смятая бумажка — тот самый план с ее пометками. Крупным, уверенным почерком было выведено: «ЛОДЖИЯ — В ДЕТСКУЮ. СНЯТЬ ВСТРОЕННЫЙ ШКАФ (АНИН ХЛАМ)».
Ее слова прозвучали у меня в голове с леденящей ясностью, обнажая свой истинный, гадкий смысл.
— Ты же как дочь для меня!
И я, как послушная, доверчивая дура, поверила в эту сказку. Впустила волков в свой дом, подписала бумажки, позволила стереть границы. Ради призрака семьи, которой у меня не стало.
Я взяла синюю кружку. Выплеснула холодную чайную заварку в раковину. Поставила ее в шкаф, на самое видное место. Потом вернулась к столу, взяла блокнот и план. Разорвала лист с расчетами пополам, потом еще и еще, пока из пальцев не посыпалась мелкая снежная крупа. Выбросила в ведро.
«Временная регистрация». «Формальность». «Ты же нам доверяешь?»
Доверие кончилось. Ровно двадцать минут назад.
Я подошла к окну. На улице уже совсем стемнело. Где-то там были они. И они не ушли. Они просто отступили. Я это знала. Чувствовала кожей. Это была не победа. Это было только начало войны за то, что по праву было моим. За стены, в которые были вложены любовь и труд моих настоящих родителей. И я была готова эту войну принять.
Тишина после их ухода была обманчивой. Она не несла покоя, а была густой, напряженной, будто воздух перед грозой. Я стояла у окна, сжав кулаки так, что ногти впились в ладони. Эта боль была единственным, что удерживало меня от того, чтобы просто рухнуть на пол. Внутри все дрожало, каждая клетка.
Я еще видела их лица. Шок, переходящий в возмущение на лице Валентины Петровны. Вину и растерянность Бориса Ивановича. И самое страшное — не испуг, не раскаяние, а раздражение на лице моего мужа. Как будто я испортила важное деловое совещание своей истерикой.
Они не стали собирать вещи за двадцать минут. Валентина Петровна, побледнев, медленно поднялась из-за стола, посмотрела на меня долгим, тяжелым взглядом, полным немого обещания: «Это мы тебе припомним». Потом кивнула мужу и сыну.
— Пойдем, Борис. Максим. Дадим нашей нервной хозяйке прийти в себя. Видимо, мы переоценили ее способность мыслить здраво о будущем семьи.
И они ушли. Максим, уходя, пытался встретиться со мной взглядом, но я смотрела сквозь него, в стену. Дверь закрылась. И вот теперь — тишина.
Она продлилась ровно сорок семь минут. Я знала, потому что смотрела на часы, не в силах оторваться от циферблата. Потом в подъезде хлопнула дверь, и послышались шаги. Не гости. Хозяева. Ключ скрипнул в замке — у Максима был свой. Мое сердце, на мгновение успокоившееся, снова заколотилось, но теперь уже не от шока, а от чего-то другого. От гнева, который начинал медленно закипать где-то в глубине, растапливая ледяной ступор.
Первым вошел Максим. Он один. За ним никто не последовал. Он выглядел уставшим и раздраженным.
— Ну, ты выдала, — сказал он, снимая куртку и вешая ее на крючок, который был его. Все было поделено. Его крючок, мой крючок, их крючки. — Устроила спектакль при родителях. Мать теперь в истерике.
Я не ответила. Повернулась к нему, облокотившись о подоконник. Ждала.
— Аня, давай без дурацких пауз. Ты поняла, что наговорила? Ты выгнала моих родителей. Из нашего дома.
— Из моего дома, — тихо, но четко поправила я. — Они планировали его продажу без моего ведома. Сидели здесь и делили деньги, которых еще нет. От моей квартиры.
— О Господи, опять это «моя, моя, моя»! — он провел рукой по лицу. — Мы же семья! Уже два года как семья! Когда ты перестанешь делить на свое и наше? Мама предлагает блестящую, выгодную для всех сделку! Мы продаем эту… эту квартиру, — он все же не смог сказать «твою», — добавляем деньги от сдачи маминой трешки и своих накоплений, и покупаем новую, современную, в престижном районе! Без долгов! Ты хоть понимаешь, какой это шанс?
— Шанс для кого, Макс? — спросила я. Голос все еще был тихим, но в нем появилась сталь. — Для меня? Или шанс для твоей матери наконец заполучить под контроль все жилье, где мы будем жить? Потому что здесь, здесь она была гостьей. А там, в той «видовой» новостройке, которую она выбрала, она будет полноправной хозяйкой. Я же видела план. Там специальная комната «для бабушки». Или ты думал, она отдаст нам эту квартиру и останется в своей хрущевке?
Он смутился на долю секунды. Значит, догадывался. Но тут же собрался.
— Да какая разница? Она поможет с детьми! Ты же хочешь детей? Или ты хочешь, чтобы они росли в этой… в этой коробке? — он с раздражением махнул рукой вокруг. — Без перспектив? Мама права — для нормальной семьи нужно пространство. А это всего лишь актив, Аня. Актив, который нужно грамотно вложить.
Слово «актив» прозвучало так чужеродно, так меркантильно в этих стенах. Оно вонзилось, как игла.
— Это не актив. Это мой дом. В нем осталась душа моих родителей. В этих стенах. В этом паркете, который отец сам укладывал. В этой краске на кухне, которую мама выбирала. Это не лот для твоих сделок.
— Ну вот, пошла опять! — вспылил он. — Священные стены! Призраки! Мы живем в реальном мире, Аня! В мире, где надо думать головой, а не ностальгировать по старым обоям! Мама всю жизнь стремилась к лучшему, для меня, для нас. Она видит возможности. А ты видишь только свои обиды.
В дверь позвонили. Три коротких, властных звонка. Мы оба вздрогнули. Максим пошел открывать. Я знала, кто там.
Валентина Петровна вошла, как королева, возвращающаяся в покои после краткого мятежа. Она была одна. Бориса Ивановича, видимо, оставила внизу, на скамейке, чтобы не мешал. На лице ее не было и следа истерики. Только холодное, сосредоточенное спокойствие. Она сняла пальто, аккуратно повесила его поверх куртки Максима, прошла в гостиную и села на свое привычное место у стола. На то самое, где три часа назад лежал план с ее пометками.
— Ну что, обсудили? — спросила она, глядя на нас обоих. Ее взгляд скользнул по мне, но обращалась она явно к сыну.
— Мам, Аня не понимает выгоды…
— Она понимает, — перебила его свекровь. — Она просто не хочет понимать. Потому что эгоизм, Максим. Глубокий, детский эгоизм. «Мое, не отдам». Мы дали ей крышу над головой, семью, заботу. А она в ответ — скандалы и оскорбления.
Я засмеялась. Коротко, сухо. Звук вышел неприятным.
— Крышу над головой? Валентина Петровна, вы живете в моей квартире. По временной регистрации. Это я дала вам крышу.
Она даже бровью не повела.
— Временная регистрация — формальность. А семья — это навсегда. Или ты считаешь, что мы два года тебе просто прислуживали? Стирали, готовили, создавали уют, пока ты на своих дизайнерских проектах зарабатывала копейки? Это называется взаимопомощь. А ты, я смотрю, решила, что это одолжение.
Говорила она ровно, без повышения тона, но каждое слово было отточенным лезвием. Она переводила все в плоскость долга, причем моего, неоплаченного долга.
— Я не просила вас «прислуживать». Я хотела жить с мужем. Одни.
— Одни? — она иронически улыбнулась. — В этой однушке? С одним балконом? Это не жизнь для молодой семьи, это прозябание. Я хочу для сына и для будущих внуков лучшего. И ради этого готова на все. Даже на то, чтобы терпеть неблагодарность.
Максим стоял, как статуя, возле двери. Его лицо было маской. Но по тому, как он избегал моего взгляда, я понимала — в этой борьбе он уже выбрал сторону. Не по любви к матери. Из страха. Из привычки. Из желания пойти по пути наименьшего сопротивления.
— Я не продам квартиру, — сказала я, глядя уже не на нее, а на него. На моего мужа. — Это мое окончательное решение. И я хочу, чтобы вы с родителями съехали. Вы можете вернуться в свою трешку. Взаимопомощь закончена.
Валентина Петровна медленно поднялась. Она была невысокой, но в тот момент казалась мне гигантской, заполняющей собой всю комнату.
— Ты выгоняешь нас. На улицу. Пожилых людей. Своего мужа.
— Я выгоняю вас из моего дома, который вы собрались продать за моей спиной. А Максим… — мой голос дрогнул, но я взяла себя в руки. — Максим может остаться. Если он мой муж. А не твой сынок, который исполняет мамины планы по недвижимости.
Она подошла ко мне вплотную. От нее пахло духами и мятной жвачкой.
— Хорошо, — прошептала она так, что слышал только я. — Играешь в жесткую. Посмотрим, надолго ли тебя хватит. Одна. В этой клетке с призраками. Без семьи. Без поддержки. Ты сломаешься, девочка. И когда придешь с повинной, условия будут уже другими.
Потом она отступила, громко сказала:
— Максим, собирай вещи. Раз нас здесь не ценят, мы не будем навязываться. Но помни, сынок, — она обернулась к нему, — твоя жена сегодня сделала выбор. Не в пользу семьи. Ты это видел.
И она вышла в прихожую, начала надевать пальто.
Максим посмотрел на меня. В его глазах бушевала война: привычное послушание, злость на меня за скандал, maybe даже остатки любви. Он открыл рот, чтобы что-то сказать.
— Максим, немедленно! — раздался ледяной командный тон из прихожей.
Он вздрогнул. Его плечи опустились. Он не пошел собирать вещи. Он просто взял свою куртку с крючка, кошелек со столика.
— Аня, одумайся, — хрипло сказал он. — Пока не поздно. Позвони маме. Извинись.
Это было последней каплей. Он не сказал «прости». Он сказал «извинись».
— Убирайся, — выдохнула я.
Он резко развернулся и вышел, хлопнув дверью. На этот раз — без возможности вернуться с повинной головой.
Я осталась одна. В тишине, которая теперь была совсем другой. Она была выжженной, пустой, но своей. В ней не было смеха за стеной. Не было шепота сговора. Было только эхо последних слов и тяжелое, горькое осознание: только что, в этой самой комнате, умерло что-то важное. Что-то, во что я так отчаянно верила. И началась война. Тихая, гражданская, домашняя. Самая грязная из всех.
Первые два дня прошли в неестественной, оглушающей тишине. Я не выходила, отменила все встречи, сказавшись больной. Сидела на кухне, пила чай из папиной синей кружки и прислушивалась к звукам собственной квартиры. Скрип паркета. Шум воды в трубах. Гул холодильника. Эти знакомые звуки, которые раньше сливались в фон уюта, теперь казались тревожными, будто дом затаился, ожидая новой атаки.
Я почти не спала. В голове крутился калейдоскоп из их лиц, слов, интонаций. Особенно — последний взгляд Максима. Не ненависть, а досада. Как на помехе. Я проверяла телефон каждые пять минут. Часть меня, та самая глупая, доверчивая часть, все еще ждала, что он напишет: «Прости. Я был неправ. Возвращаюсь». Но экран оставался черным и немым.
На третий день тишина закончилась.
Первой зазвонила тетя Максима, сестра Валентины Петровны, Людмила. Ее голос всегда был сладким, сиропным.
— Анечка, солнышко! Как ты там? Мы все так переживаем!
— Здравствуйте, Людмила Ивановна. Все в порядке.
— Да что уж там в порядке… — в голосе послышались слезливые нотки. — Валя всю ночь не спала, плакала. Говорит, как дочь родную пригрела, а та… Ну ты понимаешь. Она же тебе и карьеру советовала, и с Максимом мирила, когда вы ссорились. А теперь… выгнала. Стариков, Аня. На улицу. У них же своя квартира пустая, они туда вернулись, там пыль, холод… Совесть-то не грызет?
Я стиснула телефон.
— Они планировали продать мою квартиру без моего ведома.
— Ой, ну какие глупости! — сразу отрезала тетя. — Какая «твоя»? Вы же семья! Все должно быть общее. Валя только и думает, как вам лучше устроиться. А ты гордыня, Анечка, гордыня. Надо извиниться, пока не поздно. А то ведь Максим парень видный, без тебя не останется. И останешься ты одна, в этой своей квартирке, с кучей обид. Оно тебе надо?
После этого звонка я почувствовала себя грязной. Как будто меня облили липкой патокей, в которой копошатся мухи чужого мнения.
Дальше — больше. В личных сообщениях в соцсети, где у меня были добавлены некоторые родственники и общие знакомые мужа, начали всплывать «сочувствующие».
«Аня, это Ольга, жена Максиманого друга. Слышала, у вас проблемы… Может, не стоит быть такой жесткой? Старики — они как дети».
«Привет. Это Сергей. Максим все рассказал. Неловко как-то вышло. Да и квартира, говорят, все-таки общая, раз вы в браке. Юридически он имеет право. Ты бы поумерила пыл».
Каждое сообщение было уколом. Каждое — переворачивало ситуацию с ног на голову. Я становилась в их рассказах скандалисткой, скупердяйкой, выгнавшей беспомощных стариков. Ни слова о продаже. Ни слова о планах, о чертежах. Только мой «неконтролируемый гнев» и их «праведные страдания».
Я ничего не отвечала. Удаляла. Блокировала. Но осада шла не только в сети.
На четвертый день позвонил коллега Максима, с которым мы несколько раз встречались на корпоративах.
— Анна, привет, это Игорь. Извини за беспокойство… Максим взял внеплановый отпуск. Сказал, дома проблемы. Я просто как друг… У вас там все серьезно? Может, помириться можно? Он говорит, ты даже не хочешь разговаривать, выгоняешь его из дома. Это же… ненормально.
Мой мир сужался до размеров квартиры, но и здесь не было безопасности. Стены, которые должны были защищать, теперь чувствовались как тонкие перегородки, через которые просачивается яд.
К вечеру я была на грани. Я понимала стратегию. Меня не атаковали в лоб. Меня топили тихо, методично, окружая кольцом шепота, полуправды и жалости. Чтобы я сама начала сомневаться. Чтобы мне стало стыдно. Чтобы я, в конце концов, сдалась и позвонила: «Простите, я была не права, давайте все как раньше».
Я стояла в темноте гостиной, глядя на отражение в черном окне. Опустошенная. И в этот момент раздался не звонок, а резкий, требовательный стук в дверь. Не как у Максима и не как у свекрови. Более наглый.
Сердце упало. Кто еще? Я подошла к глазку. За дверью, искаженная широкоугольной линзой, стояла моя соседка Алена. Не родственница, не друг семьи. Просто соседка сверху, с которой мы иногда пересекались в магазине, пили раз в полгода чай и жаловались на управляющую компанию. Женщина лет сорока, с резкими чертами лица и вечной сигаретой в уголке рта. Она снова постучала, уже нетерпеливее.
Я открыла. Алена стояла с бутылкой красного вина и пакетом, из которого пахло копченой рыбой. Она окинула меня быстрым, оценивающим взглядом — растрепанные волосы, мятый домашний халат, синяки под глазами.
— Ну, видок, — констатировала она без предисловий. — Как после бомбежки. Впускай, замерзла уже.
И, не дожидаясь приглашения, прошла внутрь, прямо на кухню. Она двигалась с такой уверенностью, будто была здесь хозяйкой. Поставила вино на стол, начала выкладывать еду.
— Молчи, не молчи. Все равно накормлю и напою. У меня, — она ткнула пальцем в потолок, — слух отменный. И стены, между прочим, как бумажные. У вас тут три дня тишина могильная, а потом такой спектакль с отъездом под аплодисменты. Догадаться нетрудно.
Я молча села на стул. Смотреть на еду было противно.
— Не хочу.
— А я не спрашиваю, — отрезала Алена, ловко откручивая штопор. — Будешь сидеть и слушать. Я тут уже восемь лет живу. Над тобой. Видела, как ты сюда заселилась одна. Потом как привела этого красавца. Потом как подтянулись его предки. И скажу тебе честно, сразу поняла — пришли они надолго. У таких, как твоя свекровка, взгляд хозяйский, цепкий.
Она налила два бокала, толкнула один ко мне.
— Пей. Для нервов.
Я машинально сделала глоток. Теплая терпкая жидкость обожгла горло, но внутри стало чуть спокойнее.
— Они… они хотят продать мою квартиру, — тихо сказала я, и голос мой прозвучал хрипло от трех дней молчания.
— Еще бы, — фыркнула Алена, закуривая. — Конечно хотят. Ты думаешь, они ради твоих прекрасных глазок тут два года кисли? У них, у стариков, план. И он выполняется. Прописались у тебя?
— Временная регистрация. На два года. Говорили, формальность…
— Формальность, — передразнила Алена с горькой усмешкой. — Роднуля, они тебя обули. По самые помидоры. С временной регистрацией выселить человека — задача та еще. Даже если это твоя собственность. Нужны основания, суды, время, нервы. А пока суд да дело, они могут тебя из твоего же гнезда выкурить. Создать такие условия, что ты сама сбежишь. Устроить настоящий ад. Шум по ночам, жалобы соседям, что ты их бьешь и моришь голодом… О, у них фантазия хорошая, я сразу вижу.
Меня бросило в холод. Я-то думала, что выгнала их. А они… они юридически все еще здесь. У них есть право находиться в этом пространстве. Право, которое я им сама, по глупости, подарила.
— Что мне делать? — прошептала я, и в голосе прозвучала настоящая, детская беспомощность.
Алена выдохнула дым, внимательно на меня посмотрела.
— Во-первых, перестать ныть. Жалость к себе — это роскошь. У тебя ее нет. Во-вторых, включить голову. Они действуют по плану. Значит, и у тебя должен быть план. Контратака. Но для контратаки нужны сведения. Документы. Факты. Ты проверяла, что они тут понаоставляли за два года?
Я покачала головой.
— Иди, проверяй. Столы, ящики, шкафы. Не ищешь золото, ищешь бумажки. Все, что связано с квартирой, с их планами. Пока они в отлучке — это твой шанс. А я покараулю тут, вина допью.
Ее слова, жесткие и бескомпромиссные, встряхнули меня. В них не было сладкой отравы «примирения», в них был стальной стержень выживания. Я встала и пошла в комнату, которая была нашим с Максимом кабинетом. Его стол. Я никогда не ролась в его вещах. Считала это неприемлемым.
Теперь все изменилось.
В верхнем ящике лежали папки с его рабочими документами. Ничего. В нижнем — старые блокноты, зарядки, всякий хлам. И под грудой бумаг я нащупала жесткую папку. Вытащила.
Это была серая картонная папка-скоросшиватель. На ней не было надписи. Внутри — несколько листов.
Первый лист — распечатанный из интернета план моей квартиры, с уже знакомыми пометками свекрови: «снос перегородки», «объединение с лоджией». Мое дыхание участилось.
Второй лист — распечатка с сайта по продаже недвижимости. Описание похожей квартиры в нашем доме, с указанием цены за квадратный метр. Ручкой приписано: «ориентир».
Третий лист заставил мою кровь остановиться. Это была ксерокопия. Ксерокопия моего свидетельства о государственной регистрации права. Того самого, где я была единственной собственницей. Копия была чуть помята, как будто ее много раз изучали. По полям — цифры, расчеты. Сумма от продажи, минус предполагаемые расходы. И внизу, тем же уверенным почерком Валентины Петровны: «Остаток + наши накопления = первоначальный взнос за объект №7».
Четвертый лист был свежим, чистым, без пометок. Это был бланк договора дарения доли в праве собственности на жилое помещение. В графах «Даритель» и «Одаряемый» было пусто.
Я сидела на полу, прижав эти листы к груди. Теперь все пазлы встали на свои места с жуткой, неопровержимой ясностью. Временная регистрация не была «формальностью». Она была первым шагом. Вторым шагом было давление, чтобы я согласилась на продажу. А если бы я не согласилась… у них лежал наготове бланк дарения. Они не просто хотели продать. Они хотели, чтобы я подарила. Максиму. Или им. Чтобы окончательно, навсегда перестать быть хозяйкой.
Алена появилась в дверях, держа в руках два бокала.
— Ну что, нашла сокровища?
Я молча протянула ей папку. Она быстро пролистала, ее лицо стало жестким.
— Ничего себе. Артиллерийская подготовка. Значит, война уже идет. И у них — тяжелые орудия. — Она взглянула на меня. — Теперь ты поняла, с чем имеешь дело? Это не ссора. Это захват.
Я кивнула. Во рту был вкус железа и вина. Страх отступал. Его место медленно, но верно занимала холодная, беспощадная ярость. Они лезли в мое прошлое, в память о родителях. Они хотели стереть все, что было моим, и переписать на свой лад.
— Что делать? — спросила я снова, но теперь в голосе не было дрожи. Была требовательность.
— Завтра, — сказала Алена, — мы идем к юристу. Моей подруге. Она таких жуликов на завтрак ест. А пока… прячь это получше. И готовься. Тихие осады — это цветочки. Дальше будут штурмы. И тебе нужно не просто выдержать. Тебе нужно победить.
На следующий день после визита Алены я проснулась с ощущением тяжелой, но четкой решимости. План был прост: утром позвонить юристу, а потом… Потом я должна была сделать то, чего избегала все два года их правления. Подняться на чердак.
Не технический чердак дома, а наш, маленький, под самой крышей, куда вела скрипучая алюминиевая лестница в прихожей. Там, в пыльных коробках и старых чемоданах, хранилось то, что не вписывалось в новый, «практичный» порядок, наведенный Валентиной Петровной. Туда были бережно, но решительно перемещены вещи моих родителей и многие мои личные воспоминания. «Чтобы не мозолили глаза и не собирали пыль», — говорила она. Я тогда покорно согласилась, слишком устав от постоянных мелких битв за каждый сантиметр пространства. Теперь я понимала: это была не забота о чистоте. Это была чистка территории. Стирание следов прошлой, неродной для нее жизни.
Лестница с скрипом выдвинулась. Пахнуло холодом, пылью и замкнутостью. Я включила тусклую лампочку на шнурке. Пространство под скатами крыши было заставлено картонными коробками, старыми сумками, свертками в одеялах. Все было аккуратно, но бездушно сложено, будто в камере хранения. Я стояла среди этого молчаливого архива и чувствовала, как комок подкатывает к горлу. Здесь, в этой тишине, хранилась моя настоящая семья.
Я не знала, с чего начать. Потом увидела знакомую синюю коробку из-под обуви, на которой фломастером было выведено маминой рукой: «Анькины рисунки, 5-7 лет». Присела на корточки, сдула слой пыли и сняла крышку.
Там лежали листы, пожелтевшие от времени. Акварельные солнышки с лучами-палочками. Домики с трубой, из которой вился дым. И семья. На каждом втором рисунке — семья. Мама, папа и я, маленькая, с двумя косичками. Мы держались за руки. Мы стояли перед этим самым домом. Мы сидели за столом. На одном рисунке я с особым тщанием вывела печатными буквами: «МАМА, ПАПА, Я и НАША КВАРТИРА». Квадрат с окошком, дверью и тремя фигурками внутри.
Я провела пальцем по неумелым линиям. Вот она, моя правда. Простая, как детский рисунок. Семья — это не про общие финансовые схемы и не про выгодные вложения. Это про троих людей в квадратике под названием «дом». Где есть любовь, а не расчет. Где есть уважение к памяти, а не стремление поскорее стереть ее ради лишних метров.
Слезы текли по моим щекам тихо, без рыданий. Это были слезы не слабости, а прощания. Прощания с той наивной девочкой, которая верила, что можно просто любить и быть любимой. Та девочка осталась здесь, в этой коробке. А мне, взрослой женщине, предстояло сражаться.
Я аккуратно поставила коробку на видное место, чтобы потом забрать вниз. Дальше мои поиски стали более целенаправленными. Мне нужны были не только воспоминания. Мне нужны были, как сказала Алена, «сведения». Документы.
Я отодвинула несколько коробок с одеждой и книгами и наткнулась на старенький чемодан из кожзаменителя с потрескавшимися уголками. Папин. Я помнила, он возил его в командировки. Расстегнула потрескавшиеся ремни. Внутри пахло нафталином и старой бумагой. Лежали какие-то технические журналы, блокноты с его рабочими записями, перетянутые бечевкой папки. И в самом низу, под всем этим, я нащупала жесткую пластиковую обложку.
Вытащила. Это была старая сберегательная книжка. Сбербанк СССР. На обложке были написаны фамилия, имя, отчество моего отца. Я открыла ее. Последний взнос был сделан за несколько лет до его смерти. Сумма была невелика — какие-то полторы тысячи советских рублей, которые после деноминации превратились в смешные копейки. Это не было богатством. Но это было что-то другое.
На отдельном листке, вложенном в книжку, его твердым, инженерным почерком было написано: «На черный день для Анечки. Чтобы знала, что отец всегда старался». Он копил понемногу, откладывая с каждой зарплаты, мелочь за мелочью. Не на новую машину или дачу. А на «черный день» для меня. Чтобы я знала.
Я прижала потрепанную книжечку к груди. Вот оно. Настоящее наследство. Не квадратные метры, а эта забота, растянутая на годы. Эта тихая, никому не афишируемая любовь, воплощенная в хрустящих купюрах, которые он носил в сберкассу. Его «черный день» настал. И эта книжка в моих руках была мощнее любого юридического документа. Она была свидетельством. Свидетельством того, что такое настоящая отцовская любовь. Не требующая благодарности, не выставляющая счет, просто — «чтобы ты знала».
Я уже собиралась закрыть чемодан, когда мой взгляд упал на толстую книгу в твердом переплете, лежавшую рядом. «Техническая энциклопедия. Том второй». Я потянулась к ней, чтобы отложить в сторону, и книга раскрылась посередине. Оттуда, как засушенный цветок, выпала старая черно-белая фотография.
Я подняла ее. На пожелтевшем снимке, сделанном, судя по всему, в фотоателье, был молодой Борис Иванович. Мой свекор. Но не тот согбенный, молчаливый мужчина, которого я знала. А стройный, прямой парень в гимнастерке. Он смотрел в объектив смело, почти дерзко. А рядом с ним, прижавшись к плечу, — женщина. Молодая, красивая, с ясными глазами и открытой, светлой улыбкой. Это была не Валентина Петровна. Совсем другая. Мягче, искреннее.
Я перевернула фотографию. На обороте, выцветшими чернилами, был выведен красивый, с наклоном, почерк: «Моей единственной Люсе. На память о нашей встрече. Твой Боря. 24.05.1978».
Люся. Не Валя. Моей единственной.
Я осторожно положила фотографию на открытую страницу энциклопедии и села на холодный пол, обхватив колени. В голове крутились обрывки: вздохи Бориса Ивановича, его привычка молча уходить на балкон курить, его потухший взгляд, когда Валентина Петровна отдавала приказания. Его странная, почти жалостливая поддержка в день скандала. «Держись, девонька».
Передо мной, как пазл, складывалась еще одна жизнь, сломанная жадностью и расчетом. Он женился не по любви. Его загнали в брак, как в клетку. И вот он уже сорок лет живет с женщиной, которая вычислила его как «выгодную партию», которая методично, как проект, строила свою жизнь, ломая чужие судьбы. Его мечта, его «единственная Люся» — была спрятана здесь, на чердаке чужой для него квартиры, в книге, затерянной среди хлама. Так же, как и мои воспоминания.
Мы были с ним в одной лодке. Оба — пленники одной и той же воли, одного и того же холодного, потребительского отношения. Только я еще могла бороться. А он… он, казалось, уже сдался.
В этот момент в тишине чердака оглушительно зазвонил мой телефон, оставленный внизу. Я вздрогнула. Потом медленно спустилась по лестнице, сердце колотилось. На экране светился незнакомый номер.
Я поднесла трубку к уху.
— Алло?
В трубке несколько секунд было тихо, только слышалось тяжелое дыхание.
— Анна… — произнес низкий, хриплый голос, который я с первого слога узнала. Это был Борис Иванович. — Это я.
— Здравствуйте, — сказала я, стараясь, чтобы голос не дрогнул.
— Я… я должен тебе кое-что сказать. И показать. Можно… можно встретиться? Только, ради Бога, чтобы она не знала. Никто.
Встречу он назначил в маленьком кафе на другом конце города, в полуподвальном помещении с низкими сводами и запахом кофе. Место было нарочито безликим, таким, куда не заглядывают знакомые. Я пришла на десять минут раньше и выбрала столик в самом углу, за бетонной колонной. Положила перед собой на колени сумку, внутри которой лежали папина сберкнижка и та самая фотография.
Борис Иванович появился точно в назначенное время. Он словно вынырнул из серого осеннего дня на улице, сгорбленный, в том же потрепанном пальто. Он оглядел зал, увидел меня, и его лицо, обычно застывшее в бесстрастности, дрогнуло. Он двинулся к моему столику, двигаясь медленно, как человек, идущий на эшафот.
— Спасибо, что пришла, — прошептал он, с трудом выговаривая слова. Он сел напротив, не стал снимать пальто, только расстегнул его. Руки у него дрожали. Он положил их на стол, ладонями вниз, словно пытаясь унять дрожь.
— Я вас выслушаю, — сказала я тихо. Не «здравствуйте», не «как дела». Только это.
Он кивнул, его взгляд упал на мою сумку.
— Ты… ты что-то нашла на чердаке. Да?
Я не стала отрицать. Достала фотографию и положила ее на стол между нами. Он взглянул на нее, и все его тело содрогнулось. Он потянулся к снимку, но не взял, только провел грубым пальцем по краю, по молодому своему лицу, по улыбке женщины рядом.
— Людмила. Люся, — произнес он, и имя прозвучало как заклинание, как молитва, которую не произносили сорок лет. — Я… я думал, она все уничтожила.
Он поднял на меня глаза. В них стояла такая бездонная тоска, что мне стало физически больно.
— Она заставила тебя позвонить? — спросила я.
— Нет, — он покачал головой. — Нет, она не знает. Она думает, я пошел в банк за выпиской по вкладу. Я… я больше не могу молчать. Особенно после того, как они с Максимом… после того, что они затеяли с тобой.
Он замолчал, собираясь с мыслями, глядя в стену, но видя, наверное, совсем другое.
— Я ее тогда в институте встретил. Люсю. На сельхозпрактике. Она из деревни, простая, веселая… душа-человек. У меня от нее… крылья росли. Мы писали друг другу письма. Она хранила все. Каждое. — Он сглотнул. — А Валентину я знал с детства. Мы в одном дворе росли. Она всегда была… расчетливой. Всегда знала, чего хочет. Ей нужен был парень с городской пропиской, с перспективами. Мои родители были против, говорили — стерва. Но она умела давить. И ее родители давили. «Ты обязан, ты обещал, ты соврал». Я… я был слаб. Я не смог за себя постоять. С Люсей все оборвал. Женился. А фотографию эту… не смог выбросить. Спрятал в книге.
Он наконец взял фотографию, держал ее так бережно, будто это была иконка.
— Всю жизнь, Анна, всю жизнь я жил с ощущением, что украл у себя будущее. Что отдал его в обмен на спокойствие, которого так и не получил. Потому что с ней… с ней никогда не бывает спокойно. У нее всегда должен быть проект. Сначала проект «Устроить мужа на высокую должность». Потом проект «Дать сыну лучшее образование». Потом проект «Обеспечить старость». Я был инструментом. Максим стал инструментом. А теперь… теперь твоя очередь.
— Она хочет продать мою квартиру, — сказала я.
— Нет, — резко, почти отрывисто ответил он. — Она не хочет ее продавать.
Я уставилась на него, не понимая.
— Как не хочет? У них там планы, расчеты…
— Это ширма, — перебил он. — Приманка. Она хочет, чтобы ты не продала, а подарила. Максиму. Или сразу нам. Чтобы было «все по-честному, в семье». Чтобы ты стала вечным… вечным квартирантом в своей же жизни. Чтобы ты каждый день благодарила ее за крышу над головой. Чтобы ты чувствовала себя обязанной. Это ее главная мечта, ты понимаешь? Не деньги. Власть. Чувствовать, что все от нее зависят. Что она всех обеспечила, всех приютила. Продажа — это только предлог, чтобы начать разговор, чтобы заставить тебя почувствовать себя скрягой, которая мешает семье стать счастливой. А потом, когда ты сдашься под этим напором, появится «гениальное» решение: «Давай не будем продавать, чтобы не платить налоги. Давай ты просто переоформишь долю на Максима. Ведь вы же семья!». А потом на всех… на всех остальных.
Его слова падали, как тяжелые камни, в тишину кафе. Вся картина, все их действия за эти два года складывались в единую, чудовищную мозаику. Давление под маской заботы. Постепенное стирание границ. И конечная цель — не прибыль, а абсолютный контроль. Чтобы я была у них в вечном долгу. Чтобы моя квартира стала их подарком мне.
— Максим… Максим это понимает? — еле выговорила я.
Борис Иванович горько усмехнулся.
— Понимает ли вода, что ее льют из кувшина? Он привык. Для него это норма. «Мама всегда знает, как лучше». Она вырастила его с этой мыслью. Она никогда не позволит ему вырасти по-настоящему. Ему так удобно. А теперь… теперь он злится на тебя не за то, что ты против продажи. А за то, что ты разрушаешь его удобный мирок, где все решает мама, а он только выполняет и получает результат. Ты заставляешь его выбирать. А он выбирать не хочет. Он хочет, чтобы все было как раньше.
Я молчала, переваривая это. Страх уступал место холодной, спокойной ярости. Такой же холодной, как взгляд Валентины Петровны.
— Что мне делать? — спросила я, но теперь это был не крик о помощи, а вопрос стратегу.
Борис Иванович наклонился вперед.
— Бороться. Но бить не по деньгам — их это не проймет. Бить по их схеме. По их лжи. У тебя есть правда. У тебя есть эта квартира, твоя, честная. У тебя есть… — он кивнул на фотографию, — есть понимание, с кем имеешь дело. Она боится огласки. Боится, что ее игра в идеальную мать и свекровь лопнет как мыльный пузырь.
Он засунул руку во внутренний карман пиджака и вытащил маленький, плоский ключ от банковской ячейки. Положил его на стол рядом с фотографией.
— Это… это мое. Мое последнее, что от меня осталось. Там в ячейке… наши с Люсей письма. Ее фотографии. Свидетельство о рождении нашей дочери. Она прожила три дня. Люся потом уехала, вышла замуж… Я не имел права ей мешать. А Валя… Валя нашла эти коробки, когда мы переезжали. Не выбросила. Заперла в ячейку. Говорит: «На черный день, чтобы ты не забывал, кто тебе настоящая семья». Это мое самое больное. Она использует это, чтобы держать меня в узде.
Он посмотрел на меня умоляюще.
— Возьми. Пригодится. Докажи ей, что ты сильнее. Докажи, что ее методы не работают. Вытащи это на свет. Пусть знает, что у меня больше нет над ней власти. И у нее… — он сделал паузу, — и у нее над тобой тоже не будет. Не дай ей сломать тебя, как она сломала меня и калечит нашего сына.
Я смотрела на ключ. Крошечный кусочек металла, который был тяжелее свинца. Это был не просто ключ. Это была его капитуляция и его оружие одновременно. Последний акт отчаяния и первая надежда на освобождение — и для него, и для меня.
— Почему вы доверяете это мне? — спросила я. — Вы почти не знаете меня.
— Потому что я вижу в тебе ту же боль, — тихо сказал он. — Боль от того, что у тебя отнимают самое дорогое. И потому что ты не сломалась сразу. Ты сказала «убирайтесь». Я за сорок лет ни разу не смог ей этого сказать.
Он поднялся. Выглядел постаревшим на десять лет за этот час.
— Мне пора. Она начнет искать. Ты… береги себя. И этот ключ. И помни: они не отступят. Максим попытается давить на чувства. Она — на чувство долга и вины. Не ведись.
Он кивнул мне и, не оглядываясь, зашагал к выходу, снова сгорбившись, растворившись в сером свете дня за стеклянной дверью.
Я осталась сидеть, положив ладонь на холодный ключ. Передо мной лежали два свидетельства. Свидетельство преданной любви — на фотографии. И свидетельство сломанной жизни — в виде ключа. Оба — против одной женщины. Женщины, которая считала, что может покупать, продавать и дарить чужие судьбы.
Я медленно убрала ключ и фотографию в сумку, рядом со сберкнижкой отца. Три вещи. Три артефакта моей правды. Я выпила остывший кофе, расплатилась и вышла на улицу. Холодный ветер ударил в лицо, но внутри уже не было той ледяной пустоты. Был жаркий, четкий огонь решимости.
Они хотели войны за квадратные метры. Хорошо. Но я буду воевать не за метры. Я буду воевать за правду. И у меня только что появилось серьезное оружие.
Прошло три дня. Три дня тишины, которая была гуще и тяжелее предыдущей. Но теперь это была не тишина осады, а тишина перед решающим наступлением. Я больше не металась по квартире. Я готовилась. С помощью Алены и ее подруги-юриста, которая за один вечер просветила меня о всех правах собственника и тонкостях выселения временно зарегистрированных лиц, я собрала свою артиллерию.
Папину сберкнижку я положила в рамку и поставила на самое видное место на книжной полке. Пусть смотрит на меня. Ключ от ячейки и фотографию Людмилы я хранила в надежном месте. А еще я распечатала несколько статей закона, выделив маркером ключевые строки о неприкосновенности жилища собственника.
Я знала, что он придет. Максим. Не как завоеватель, а как парламентер. С последним, как ему казалось, предложением о капитуляции. И я не ошиблась.
Он появился на четвертый день, вечером. Вошел своим ключом, как ни в чем не бывало. Я сидела в гостиной, в кресле напротив двери, и вязала — бессмысленное, монотонное движение спиц, которое помогало сохранять внешнее спокойствие. На мне был старый махровый халат, волосы собраны в небрежный пучок. Я не стала наряжаться для этой встречи. Пусть видит то, что видит: женщина в своем доме, которую не сломить.
— Привет, — сказал он глухо. Он выглядел уставшим, под глазами были синяки. Стоял в прихожей, не решаясь пройти дальше, будто гость в чужой квартире. Что, в общем-то, было правдой.
— Здравствуй, — ответила я, не отрывая глаз от вязки.
Он снял куртку, повесил, прошел на кухню. Я слышала, как он открывает холодильник, наливает себе воды. Потом он вернулся в гостиную и сел на краешек дивана напротив меня.
— Мама плохо себя чувствует, — начал он с наработанной, печальной интонацией. — Давление скачет. Врач говорит, на нервной почве. Она не ест, не спит. Переживает.
Я подняла на него глаза.
— За что переживает? За то, что план по захвату чужой собственности дал сбой?
— Аня, хватит! — он сжал кулаки, но голос его звучал не зло, а устало. — Хватит этой паранойи! Никто ничего не захватывает! Она хочет как лучше! Для нас! Для нашей семьи, которую ты своими руками разрушаешь!
— Семью разрушаете вы, — спокойно парировала я. — Вы с мамой. Подменяя любовь — сделкой, доверие — манипуляцией, а дом — инвестиционным активом.
— О Господи, опять эти умные слова! — он провел руками по лицу. — Ты жила в розовых очках, Аня! Мир так не работает! Нужно быть практичным, расчетливым! Мама учила меня этому с детства. Благодаря этому у нас все есть!
— У кого есть? — спросила я, откладывая вязание. — У тебя? Или у нее? И что именно у тебя есть, Максим? Квартира, которую она выбрала? Жена, которую она тебе одобрила? Будущее, которое она распланировала? Где в этом всем ты?
Он замер, уставясь на меня.
— Я… я этого хочу.
— Ты уверен? — я наклонилась вперед. — Или ты просто боишься захотеть чего-то другого? Боишься ее гнева? Ее разочарования? Боишься остаться один, без ее указки? Ведь так удобно, когда за тебя все решают. Даже если эти решения требуют предать того, кто тебе верит.
— Я никого не предавал! — выкрикнул он, вскочив. — Это ты предала! Предала нашу семью, когда выгнала моих родителей! Предала меня, когда отказалась обсуждать наше будущее!
— Наше будущее, — повторила я, медленно вставая. — Хорошо. Давай обсудим. Но не так, как ты привык. Без мамы. Только ты и я.
Я подошла к столу, где заранее лежала папка. Открыла ее.
— Вот наше будущее. Смотри.
Я вынула первый лист и положила перед ним. Копия моего свидетельства о праве собственности.
— Это основа. Квартира. Моя. Не наша с тобой в браке, потому что она получена мной по наследству до брака. Твоя мама это прекрасно знает, поэтому и нужен был план с дарением или продажей с последующей покупкой, чтобы смешать деньги и получить права. Это факт номер один.
Он смотрел на бумагу, не касаясь ее.
— Второе, — я положила распечатку закона. — Право собственности. Никто не может лишить меня его без моего согласия. Ни временная регистрация, ни шантаж, ни давление через родственников. Это — уголовно наказуемо. И у меня уже есть заявление, подготовленное юристом, о попытке принуждения к сделке. Его я отправлю, если вы не снимете с регистрационного учета твоих родителей в добровольном порядке в течение десяти дней.
Он побледнел.
— Ты с ума сошла? Полицию на моих родителей?
— На людей, которые нарушают мое право на жилище и оказывают психологическое давление с целью завладения имуществом, — четко проговорила я. — И это факт номер два.
Я взяла из папки следующую бумагу. Это была увеличенная копия фотографии Людмилы. Я положила ее поверх юридических документов. Максим наклонился, всмотрелся. Сначала не понимал.
— Это… это что?
— Это твой отец. Молодой. И его любовь. Людмила. Не твоя мать. Твоя мать нашла эти фотографии и письма и сорок лет шантажировала ими твоего отца, держа в ячейке как доказательство его «неверности». Чтобы он не забывал, «кто ему настоящая семья». Вот так выглядит ее «семейная ценность». Не взаимопомощь, а контроль через боль. Она сломала его. Теперь пытается сломать тебя. И меня.
Максим отшатнулся от стола, как от огня. Его лицо исказилось от непонимания и ужаса.
— Это… это ложь. Откуда ты это взяла?
— Спроси у отца. Или у матери, где ключ от ячейки в Сбербанке на улице Гагарина, ячейка номер семнадцать. В ней лежат письма и свидетельство о рождении твоей сводной сестры, которая умерла в младенчестве. Твоя мать украла у отца не только любовь, но и память о его ребенке. Вот такая она, твоя благодетельница.
Я видела, как рушится его мир. Как трескается та картина, в которой он жил. «Мама всегда права. Мама заботится. Мама знает лучше».
— И последнее, — сказала я уже тише, но так, чтобы каждое слово врезалось в память. — Ты выбираешь. Прямо сейчас. Остаться пешкой в ее больной игре по захвату чужого, по построению счастья на костях чужих судеб, чужих воспоминаний. Или, наконец, стать мужчиной. Не мальчиком, которого водят за ручку и которому дарят подарки в обмен на послушание. А мужчиной, который сам строит свою жизнь. Который умеет любить, а не владеть. Который уважает чужую боль и чужую память.
Я сделала паузу, давая ему вдохнуть.
— Но строить мы будем не на моих костях, Максим. Не на обломках моего дома и памяти о моих родителях. Вы с мамой можете копить на свою элитную квартиру хоть всю жизнь. Это ваш путь. А у меня… — я обвела рукой комнату, — а у меня он уже есть. И он оплачен не расчетом, а любовью. Такой, какой твой отец любил ту девушку на фотографии. И такой, какой мои родители любили меня.
Он стоял, опершись о стену, лицо его было серым, без кровинки. Он смотрел то на фотографию, то на меня, то в пустоту.
— Ты… ты все спланировала. Чтобы ранить.
— Нет, — покачала головой я. — Я просто показала тебе правду. Ты все это время жил в красивом фантике, который тебе подарила мама. Я развернула его. Посмотри, что внутри.
Он вдруг резко выпрямился. В его глазах вспыхнула знакомая злость — последнее прибежище загнанного в угол человека, который не хочет признавать свою ошибку.
— Хорошо! — прошипел он. — Хорошо! Живи в своем священном хлеве с призраками! Я не хочу быть частью этого! Ты всегда была слишком мягкой, слишком сентиментальной, и я пытался это исправить, сделать тебя сильнее, практичнее! А ты… ты просто упрямая дура!
Это был его последний, жалкий выпад. Удар ниже пояса, который должен был задеть, ранить. Но он отскочил от меня, как горох от стены.
— Удачи тебе, Максим, — сказала я совершенно спокойно. — На том пути, который ты выбрал.
Он больше ничего не сказал. Рванулся в прихожую, схватил куртку, выбежал, хлопнув дверью так, что задребезжали стекла в серванте. На этот раз звук был окончательным. Этой дверью он закрыл не просто квартиру. Он закрыл нашу общую жизнь.
Я медленно опустилась в кресло. Дрожь подкатила внезапно, сдавила горло, подступила к глазам. Я сжала руки в кулаки, впилась ногтями в ладони. Нет. Я не позволю себе плакать. Не сейчас. Не здесь.
Я собрала со стола документы. Аккуратно сложила. Фотографию Людмилы бережно убрала в папку. Потом подошла к окну. На улице уже горели фонари. Где-то там он шел по темному двору. К ней. К своей маме. К своему выбору.
На телефоне вспыхнуло уведомление. СМС. От незнакомого номера, но я сразу догадалась, чьего.
«Держись. Гроза началась. Б.И.»
Значит, он видел. Слышал. Или просто почувствовал. Гроза. Да, она грянула. И первый гром только что отгремел в моей гостиной.
Я подошла к кухне, поставила чайник. Достала папину синюю кружку. Насыпала заварки — не пакетик, а листового чая, который любила мама. Ждала, пока закипит вода. Звук был удивительно мирным, домашним.
Когда чай заварился, я взяла кружку в обе руки, ощутила ее теплоту, и пошла обратно в гостиную. Села в свое кресло. Сделала первый глоток. Горький, крепкий, обжигающий.
Он был на вкус — свободой.
— Ты даже тумбочку собрать не смог, а распыляешься тут, что ты глава этой семьи и ты тут хозяин? Ты никто! Пустое место и для меня