Зима в Ольховке в этом году выдалась лютая. Деревья стояли в тяжелых меховых шапках, а забор жалобно поскрипывал под напором северного ветра. Я, Марья Степановна, в свои пятьдесят пять еще крепко держалась на ногах: и дрова колола, если прижмет, и корову Зорьку в одиночку обихаживала. Но сердце в тот вечер колотилось не от работы, а от радости.
Мой единственный сын, Павлик, мой свет в окошке, ехал из самой Москвы. Не один — «с сюрпризом», как он выразился в коротком телефонном звонке. Я-то, наивная, думала: ну, может, машину сменил или повышение получил. А оказалось — «фифу» привез.
Их черный внедорожник прорезал сумерки, как нож — масло. Когда машина замерла у калитки, я выскочила на крыльцо в одной накинутой шали. Пашка выпрыгнул первым, возмужал, в дорогом пальто, а за ним…
С пассажирского сиденья выплыло нечто. В белоснежной шубе до пят, на тонюсеньких каблучках, которые тут же увязли в свежевыпавшем снегу. Лицо скрыто огромными очками, хотя солнце давно село.
— Мам, знакомься, это Анжелика! — радостно выдохнул Пашка, подхватывая её под локоть, чтобы она не рухнула в сугроб.
— Очень приятно, — выдавила я, стараясь не смотреть на её накрашенные губы, которые скривились так, будто она почуяла запах тухлятины.
— О господи, Паш, — раздался тонкий, капризный голос. — Тут что, даже плитки на дорожках нет? У меня «Маноло» в хлам.
— Лика, ну потерпи, это же деревня! — Пашка виновато улыбнулся мне. — Мам, мы на пару дней, отдохнуть от шума.
Я пригласила их в дом. В сенях пахло сушеным укропом и дровами — мой любимый запах. Но Анжелика тут же демонстративно зажала нос кружевным платочком.
— Фу, какой специфический амбре… Это что, навозом тянет?
— Это сено, дочка, — спокойно ответила я, заталкивая обиду поглубже. — Раздевайтесь, ужин на столе.
Пашка затащил чемоданы, а я провела их в горницу. Там у меня уже всё было готово к праздникам: в углу стояла пышная, до самого потолка, ель. Я её сама из леса на санках приперла, упросила лесника Михалыча выбрать самую лучшую. Вся в старых советских игрушках, стеклянных шишках и дождике. Запах хвои стоял такой, что голова кружилась.
Анжелика остановилась в дверях как вкопанная.
— Это что? — она указала пальцем с длинным острым ногтем на елку.
— Елка, — растерялась я. — Настоящая, лесная. К Рождеству нарядила.
— Паш, ты издеваешься? — Анжелика обернулась к сыну, игнорируя меня. — Живая елка в помещении — это же рассадник клещей и плесени! К тому же, это неэстетично. Посмотри на эти игрушки, это же антиквариат из комиссионки. В приличных домах ставят дизайнерские искусственные деревья с монохромными шарами. А это… это просто мусор. От неё иголки будут по всему дому, я в свои кашемировые носки их соберу!
Пашка замялся, переводя взгляд с меня на свою пассию.
— Лик, ну мама старалась…
— Старалась для кого? Для моли? У меня аллергия на лесную пыльцу. Убери это, или я не смогу здесь спать.
У меня внутри что-то дрогнуло. Этот «мусор» я собирала годами: тут и зайчик, которого мне покойный муж на первую годовщину подарил, и звезда, которую Пашка в пятом классе сам раскрашивал.
— Если аллергия, я форточку открою, — сказала я ровным голосом. — А елка стоять будет. Это мой дом.
Анжелика фыркнула и, не снимая шубы, прошла к дивану, брезгливо стряхнув с него невидимую пылинку.
Я накрыла стол по-царски. Холодец, который томился полсуток, прозрачный, как слеза. Пироги с капустой и грибами, пышные, дышащие. Картошечка с укропом, соленые огуречики из погреба, грибочки маринованные.
Пашка набросился на еду с горящими глазами.
— Мам, боже, как пахнет! В Москве такого не найдешь!
Он потянулся за куском пирога, но Анжелика резко хлопнула его по руке.
— Павел! Ты с ума сошел? Ты знаешь, сколько здесь трансжиров? — Она посмотрела на мой стол так, будто я подала на тарелках крысиный яд. — Женщина, вы в курсе, что жарить на свином жиру — это преступление против сосудов?
— Я на маслице сливочном, своем… — начала я.
— Сливочное масло — это холестериновая бомба! — перебила она. — А этот ваш холодец? Это же вываренные суставы и хрящи мертвых животных. Это просто… трупный клей! Как это можно в рот брать?
Она достала из сумочки маленькую бутылочку без этикетки и пачку хлебцев, похожих на прессованный картон.
— У вас есть авокадо? Или хотя бы семена чиа? Мне нужно сделать боул.
— У меня есть тыква в погребе, — предложила я, чувствуя, как у меня начинает дергаться глаз.
— Тыква — это слишком много сахаров, — отрезала «фифа». — Ладно, я попью воды. Но только если она фильтрованная. Надеюсь, вы не из колодца её черпаете? Там же наверняка кишечная палочка.
Пашка, виновато хрустя огурцом, пытался сгладить углы:
— Мам, Лика просто следит за здоровьем. Она у меня нутрициолог-эстетист.
— Вижу, что не тракторист, — проворчала я под нос.
Вечер прошел в тяжелом молчании, прерываемом лишь скрипом её «картонных» хлебцев. Я смотрела на своего сына — умного, доброго парня, — и не понимала, как он мог выбрать это существо. Она сидела, уткнувшись в телефон, и периодически морщилась, когда половица скрипела под моими ногами.
Но настоящий взрыв случился позже, когда мы сели пить чай.
Я достала свою гордость — варенье из лесной земляники. Каждая ягодка — как рубин. Собирала в июле, в самый зной, отмахиваясь от слепней.
— Попробуй, Анжелика, — я протянула ей розетку. — Лекарство от всех болезней.
Она взглянула на варенье, потом на меня, и вдруг рассмеялась. Таким холодным, колючим смехом.
— Вы серьезно? Кормите меня вареным сахаром в грязной посуде? Паш, теперь я понимаю, почему у тебя в детстве был плохой прикус и проблемы с кожей. Твоя мать тебя просто травила этой «деревенской идиллией». Знаете, что я вам скажу… — Она вальяжно откинулась на спинку стула, обвела комнату пренебрежительным взглядом и открыла рот. — Ваша деревня — это кладбище амбиций. Здесь всё пропитано тленом. Еда — отрава, елка — мусор, а ваша жизнь — просто ожидание конца в окружении рухляди. Паше здесь не место, и я сделаю всё, чтобы он забыл дорогу в этот сарай.
В комнате повисла такая тишина, что было слышно, как в печи треснул уголек. Пашка замер с чашкой в руке, побледнел. А у меня в груди что-то оборвалось. Терпение, которое я копила весь вечер, лопнуло с громким звоном.
Я медленно встала из-за стола. Мои руки, привыкшие к тяжелому труду, не дрожали.
— Значит, сарай? — тихо спросила я, глядя ей прямо в накрашенные глаза. — Значит, отрава?
— Мам, успокойся… — начал Пашка, но я подняла руку, призывая его к молчанию.
— Нет, сынок. Теперь говорить буду я.
Я подошла к входной двери и распахнула её настежь. В дом ворвался морозный вихрь, закружив снежинки на ковре.
— Выметайся, — сказала я коротко и ясно.
— Что? — Лика округлила глаза. — Вы с ума сошли? Там же минус двадцать пять!
— Для «мусора» и «отравы» здесь места больше нет. А для тебя, городская королева, во дворе как раз подходящий климат — освежающий.
Я схватила её белоснежную шубу, брошенную на лавку, и швырнула её прямо в дверной проем, в сугроб.
— Либо ты сейчас уходишь сама, либо я применю свои «деревенские методы» воспитания. Паша, ключи от машины у тебя?
Сын смотрел на меня в ужасе, но в его глазах я вдруг увидела не протест, а… облегчение?
Снег, влетевший в открытую дверь, казался искрами битого хрусталя. Анжелика стояла, прижав тонкие ладони к губам, и смотрела на свою белоснежную шубу, которая теперь покорно обнимала грязноватый сугроб у порога. В доме воцарилась такая тишина, что было слышно, как в старых настенных часах с кукушкой натужно скрипит пружина.
— Ты… ты сумасшедшая! — наконец выдавила она, и её голос сорвался на визг. — Паша, ты слышал? Она меня выгоняет! На мороз! В лес! Здесь же волки, наверное, бродят!
Пашка сидел неподвижно, уставившись в свою чашку с остывающим чаем. Его плечи, обычно такие широкие и уверенные, сейчас как-то по-детски ссутулились. Я видела, как в его голове идет борьба: на одной чаше весов — городская жизнь, лоск и эта женщина, которую он называл своей любовью, а на другой — родной дом, запах печеного хлеба и я, его мать, которая никогда в жизни не повышала на него голос без крайней нужды.
— Мам, — тихо произнес он, не поднимая глаз. — Может, не надо так резко? Лика просто… она на взводе. Перелет, дорога, непривычная обстановка. Она не хотела тебя обидеть.
Я горько усмехнулась.
— Не хотела обидеть? Паш, она назвала мой дом сараем, мою еду — отравой, а твое детство — ошибкой. Если это «не хотела», то что же она скажет, когда захочет ударить побольнее?
Я сделала шаг к столу и оперлась на него натруженными руками.
— Я сорок лет в этой деревне. Я твоего отца хоронила в лютый буран, я тебя на ноги ставила, когда в магазинах одни пустые полки были. И ни один человек, Паша, слышишь? Ни один не смел плевать мне в душу в моем собственном доме.
Анжелика, поняв, что Пашка не бросился её защищать с кулаками, перешла в наступление. Она подбежала к порогу, брезгливо подцепила шубу за воротник и встряхнула её. Снег посыпался на дощатый пол.
— Да я и сама здесь не останусь ни минуты! — выкрикнула она, сверкая глазами. — Здесь воняет старостью и нищетой! Паша, вставай! Мы уезжаем в город. Сейчас же! Найдем какой-нибудь отель на трассе, я не собираюсь спать на этих простынях, которые наверняка пахнут сундуком и нафталином!
— Лика, ночь на дворе, — глухо отозвался сын. — Метель разыгралась, трассу перемело. Машина не танк, мы застрянем в первом же кювете.
— Значит, вызывай такси! Вертолет! Мне плевать! — Она начала лихорадочно запихивать свои шелковые пижамы и баночки с кремами обратно в чемодан. — Я не останусь в одной комнате с этой… этой мегерой!
Я молча прошла к печке и подбросила пару поленьев. Огонь весело затрещал, словно подбадривая меня.
— Такси сюда не поедет, — спокойно заметила я. — А если и поедет, то только до развилки. Дальше — пешком два километра по пояс в снегу. Так что выбирай, «нутрициолог»: либо ты закрываешь рот и идешь в горницу на диван, либо идешь осваивать просторы Ольховки.
Анжелика замерла с флаконом духов в руке. Её лицо, тщательно прорисованное дорогой косметикой, вдруг показалось мне удивительно жалким. Под слоем штукатурки скрывалась обычная испуганная девчонка, которая привыкла, что мир вращается вокруг её капризов.
— Паша… — она жалобно посмотрела на него. — Ты это допустишь?
Пашка наконец поднял голову. В его глазах была такая усталость, что мне на мгновение стало его жаль. Он встал, подошел к ней и взял за плечи.
— Лика, успокойся. Мама права — ехать сейчас опасно. Давай мы просто ляжем спать, а утром, как только рассветет, уедем. Хорошо?
Она хотела что-то возразить, но, видимо, холод, пробравшийся в сени, подействовал на неё отрезвляюще. Она лишь дернула плечом и потащила чемодан вглубь дома, громко стуча каблуками по половицам.
Дом погрузился в тревожный сон. Пашка с Анжеликой устроились в большой комнате, а я прилегла на своей узкой кровати за печкой. Но сон не шел. Я слушала, как за стеной шепчутся. Голоса были приглушенными, но стены в старом доме имеют уши.
— Ты видел её руки? — шипела Анжелика. — Паша, это же ужас. И она этими руками трогала наши вещи. Завтра же всё в химчистку. И как ты мог вырасти в такой дыре? Я теперь понимаю, почему ты так боишься выходить из зоны комфорта. Твои корни — это болото.
— Лика, замолчи, — голос Пашки звучал непривычно твердо. — Она моя мать. И она вырастила меня одна. Ты не имеешь права так говорить.
— Ой, началось! Эдипов комплекс во всей красе! — съязвила она. — Посмотри на ситуацию трезво: мы приехали, предложили ей цивилизацию, а она набросилась на меня из-за какой-то облезлой елки. Это деменция, Паш. Типичная старческая агрессия.
Я закрыла глаза, и слеза, горячая и соленая, скатилась по щеке. Не за себя обидно было — за него. За то, что он позволяет этой женщине так препарировать свою жизнь, свою память.
Вдруг в доме что-то глухо стукнуло. Потом еще раз. Я прислушалась. Это был не ветер. Звук шел со стороны веранды. Я тихо встала, накинула фуфайку и, стараясь не скрипеть половицами, вышла в сени.
У входной двери стоял Пашка. Он был в одной футболке и джинсах, босой. Он приник лбом к холодному косяку и мелко дрожал.
— Паш? — тихо позвала я.
Он вздрогнул и обернулся. В лунном свете, падавшем из маленького окошка, его лицо казалось серым.
— Мам… Прости меня.
Я подошла и обняла его, как в детстве. Он был таким же высоким, сильным, но сейчас под моими руками он словно снова стал тем десятилетним мальчишкой, который разбил соседское окно и боялся признаться.
— За что, сынок?
— За всё. За то, что привез её сюда. За то, что позволил ей так говорить. Я думал… я думал, она изменится, когда увидит, где я вырос. Увидит тебя. Я хотел показать ей настоящую жизнь, а получилось…
Он осекся и всхлипнул.
— Я её не люблю, мам. Я просто привык. В городе всё такое… искусственное. И она такая же. Как та искусственная елка, о которой она мечтает. Красивая, правильная, но не пахнет лесом. И внутри у неё — пустота.
— Почему же ты с ней, Паша?
— Страшно, мам. Страшно остаться одному в этом огромном городе. Она — мой якорь, хоть и колючий. Без неё я как будто потеряю связь с той жизнью, которую так долго строил.
Я погладила его по жестким волосам.
— Якорь, сынок, должен держать корабль в бурю, а не тянуть его на дно.
Мы стояли так несколько минут. Вдруг из комнаты раздался пронзительный крик Анжелики.
— А-а-а-а! Помогите! Оно здесь! Паша!
Мы бросились в горницу. Анжелика стояла на диване, вцепившись в одеяло, и указывала дрожащим пальцем на угол, где стояла елка.
— Там кто-то есть! Оно шевелится! Я видела глаза!
Я включила свет. Под пышными лапами елки, среди блестящего дождика и ватных сугробов, сидел… старый рыжий кот Васька. Он лениво щурился на свет, недовольный тем, что его разбудили. В зубах у него застрял кусочек мишуры.
— Это кот, Анжелика, — вздохнула я. — Он всегда там спит, ему нравится запах хвои.
— Кот? — Она едва не задохнулась от возмущения. — Лишайный мешок посреди комнаты? Он же переносчик токсоплазмоза! Он мог прыгнуть мне на лицо! Паша, делай что-нибудь! Выброси его немедленно!
Пашка посмотрел на кота, потом на Анжелику. В его взгляде что-то окончательно надломилось. Он подошел к елке, взял Ваську на руки и прижал к себе. Кот довольно заурчал, вибрируя на всю комнату.
— Знаешь, Лика, — сказал Пашка очень спокойным, ледяным тоном. — Васька живет здесь десять лет. Это его дом. И если тебе здесь кто-то мешает, то это не он.
Анжелика открыла рот, чтобы выдать очередную тираду, но Пашка перебил её:
— Иди спать. Утром я отвезу тебя на станцию.
— Что? Ты меня бросаешь в этой глуши? Из-за кота и сумасшедшей матери?
— Нет, — Пашка горько усмехнулся. — Я просто возвращаю тебя в твой идеальный, стерильный мир. А здесь… здесь слишком много жизни для тебя.
Она швырнула в него подушкой и зарылась в одеяло, разразившись истеричными рыданиями. Но мы с сыном знали — это были слезы не горя, а уязвленного самолюбия.
Когда всё утихло, и Пашка ушел на кухню курить у открытой форточки, я подошла к старому дубовому шкафу, который стоял в углу горницы. Анжелика называла его «рухлядью», но она не знала, что за его тяжелыми дверцами скрывается история трех поколений нашей семьи.
Я повернула ключ в замке. Скрипнула дверца. На самой верхней полке, за стопками старого постельного белья, лежала шкатулка, обтянутая потертым бархатом. В ней хранилось то, что я берегла для особого случая. Для той женщины, которая станет Пашке настоящей женой.
Я достала тяжелое золотое кольцо с крупным, чистым изумрудом. Моя бабушка получила его от деда, когда тот вернулся с фронта. Оно пережило голод, разруху и все беды, что выпадали на нашу долю.
Я посмотрела на кольцо, потом в сторону комнаты, где спала Анжелика. «Нет, — подумала я. — Ей я бы его не отдала, даже если бы она была самой вежливой девушкой на свете. В ней нет тепла. А это кольцо греет».
Я уже собиралась убрать шкатулку, как вдруг заметила под ней старую фотографию, кончик которой выбился из-под подкладки. На снимке был мой муж, молодой и смеющийся, и маленький Пашка у него на плечах. А рядом… рядом стояла женщина, которую я не видела почти двадцать лет.
Моя рука дрогнула. В ту же секунду я услышала тихие шаги за спиной.
— Мам, ты чего не спишь? — Пашка стоял в дверях, глядя на шкатулку в моих руках. — Это же бабушкино кольцо?
— Оно самое, сынок. Ждет своего часа.
Пашка подошел ближе, его взгляд упал на старое фото. Он нахмурился, вглядываясь в черты женщины рядом с отцом.
— Мам, а кто это? Я её почти не помню. Она ведь… она ведь живет в соседнем районе, в Заречье?
Я почувствовала, как сердце пропустило удар. Секрет, который я хранила годами, вдруг стал слишком тяжелым.
— Это та, Пашенька, из-за кого твоя жизнь могла пойти совсем по-другому. И, кажется, завтра нам придется навестить Заречье, прежде чем ты уедешь обратно в свой город.
Рассвет в Ольховке всегда наступает медленно, неохотно пробиваясь сквозь серую пелену метели. Но в это утро солнце неожиданно выпрыгнуло из-за леса, окрасив заснеженные крыши в нежно-розовый цвет. В доме было холодно — печь за ночь остыла, и этот холод, казалось, окончательно выветрил из углов ядовитый запах дорогих духов Анжелики.
Она вышла из горницы к завтраку при полном параде: в боевом макияже, в узких кожаных брюках, которые явно не были рассчитаны на сидение на деревянных лавках, и с выражением лица человека, попавшего в плен к варварам.
— Кофемашины, я так понимаю, здесь нет? — процедила она, глядя на старый эмалированный чайник. — Паша, забирай чемоданы. Я вызвала трансфер до города. Машина будет у моста через час.
Пашка, который всё утро молча колол дрова на заднем дворе, зашел в дом, отряхивая снег с плеч. Его лицо за ночь осунулось, но взгляд стал прозрачным и твердым.
— Твой трансфер подождет, Лика, — глухо сказал он. — Сначала мы заедем в Заречье.
— В какое еще Заречье? — взвизгнула она. — Я не собираюсь делать турне по вашим окрестным трущобам! Мне нужен душ и нормальный латте на миндальном молоке!
Я поставила на стол чугунок с кашей, томленой в печи. Дух пошел такой, что даже у Анжелики непроизвольно дернулся нос, но она тут же взяла себя в руки и брезгливо отвернулась.
— Садись, сынок, поешь в дорогу, — сказала я, игнорируя гостью. — Путь неблизкий.
— Мам, расскажи сейчас, — Пашка присел на край лавки, не снимая куртки. — Кто эта женщина на фото? Почему ты молчала все эти годы?
Я присела напротив, чувствуя, как тяжелеют веки. Секреты — плохая компания для старости.
— Это Катерина, — начала я, глядя в окно на танцующие снежинки. — Дочь твоего отца от первого брака. Твоя старшая сестра, Пашенька.
В комнате повисла звенящая тишина. Анжелика, собиравшаяся вставить очередную колкость, замерла с помадой в руке. Пашка медленно перевел взгляд на меня.
— Сестра? У меня есть сестра? Но отец говорил…
— Отец боялся, — перебила я. — Боялся, что я не приму, что деревня осудит. Он оставил ту семью задолго до встречи со мной, там была тяжелая история, обиды. Катя выросла в Заречье, вышла замуж за местного фельдшера. Мы общались тайно, когда ты был маленьким. Она помогала мне, когда твой отец занемог. А потом… потом ты уехал в Москву, стал «большим человеком», и я побоялась, что городская жизнь вытравит из тебя остатки родства. Думала, зачем тебе сельская родня, когда у тебя там блеск и перспективы?
Я посмотрела на Анжелику, которая криво усмехнулась.
— Деревенская Санта-Барбара, — фыркнула она. — Паш, ты серьезно собираешься тратить время на поиски какой-то сводной сестры-доярки? У нас самолет в семь вечера!
Пашка резко встал. Стул с грохотом отлетел назад.
— Собирайся, — бросил он Анжелике. — Мы едем в Заречье. И если ты откроешь рот хоть раз, пока мы не доберемся до станции, ты пойдешь пешком.
Черный внедорожник с трудом пробирался по нерасчищенной дороге. Анжелика сидела на заднем сиденье, демонстративно заткнув уши наушниками. Я сидела впереди, указывая путь. Сердце ныло. Я не знала, как нас примут. Катерина — женщина гордая, вся в отца.
Заречье встретило нас дымом из труб и лаем собак. Мы остановились у крепкого пятистенка с резными наличниками. У ворот стояла женщина в простом пуховике, подметавшая снег. Увидев нашу машину, она замерла.
Пашка вышел первым. Он долго стоял, глядя на неё, а она — на него. Они были похожи как две капли воды: тот же упрямый разлет бровей, та же складка у губ.
— Катя? — спросил он севшим голосом.
Она медленно опустила метлу. Её лицо осветилось такой теплой, искренней улыбкой, какую Пашка, наверное, не видел последние несколько лет.
— Пашка… Вырос-то как. А я всё гадала, заглянешь ли когда-нибудь. Марья Степановна, проходите в дом! Чаю налью, пирогов напекла, с брусникой.
Мы вошли в дом. Здесь тоже пахло деревом, но как-то иначе — теплом большой семьи. Навстречу выбежали двое детей, муж Катерины, Алексей, пожал Пашке руку так, что у того хрустнули костяшки.
Анжелика вошла последней, озираясь по сторонам в поисках микробов. Но увидев сервировку стола — чистейшие льняные салфетки, старинный фарфор (наследие их общей бабушки) и уютный камин, — она неожиданно притихла.
— Ой, а это кто такая нарядная? — Катя приветливо кивнула Анжелике. — Проходите, милочка, садитесь поближе к огню, вы вся дрожите.
— Я… я не ем выпечку, — машинально ответила Анжелика, но голос её звучал уже не так уверенно.
— Так у меня и салат есть, свой, с огорода, — Катя ловко засуетилась у стола. — Лёша, доставай наливку кедровую, гость приехал! Брат приехал!
За столом завязался разговор — живой, настоящий. Катя рассказывала о жизни в Заречье, о том, как они строят новую школу, как Алексей спасает людей в метель. Пашка слушал, открыв рот. Он вдруг увидел мир, который не требовал от него «статуса», «бренда» или «зоны комфорта». Здесь его любили просто потому, что он был своим. Кровным.
Анжелика сидела с краю, медленно ковыряя вилкой салат. Она видела, как Пашка смеется — не вежливо, как на приемах, а до слез. Она видела, как он обнимает племянников. И в этот момент она поняла то, что я поняла еще вчера: её власть закончилась. Здесь, среди запаха брусничного пирога и искреннего смеха, её «глянцевые» чары рассыпались в прах.
— Знаешь, Кать, — сказал Пашка, отставляя чашку. — Я ведь думал, что всё, что за пределами кольцевой дороги — это прошлое. А оказалось, что это и есть жизнь.
Он посмотрел на Анжелику. В его взгляде не было злости. Было только спокойное осознание.
— Лика, машина за воротами. Водитель отвезет тебя на станцию, а оттуда — в аэропорт. Твой билет у тебя в почте.
Анжелика побледнела.
— Ты… ты это серьезно? Ты остаешься здесь? В этой дыре?
— Это не дыра, Лика. Это мой дом. И здесь живут мои люди. А ты… ты просто ошиблась адресом.
Она вскочила, опрокинув стул.
— Ты об этом пожалеешь! Ты не сможешь без меня! Ты зарастешь тут мхом и навозом!
Она вылетела из дома, громко хлопнув дверью. Мы слышали, как взревел мотор внедорожника, увозя «фифу» в её стерильный, холодный мир.
Вечером мы вернулись в Ольховку. Пашка сам затопил печь, выгнал кота Ваську из-под елки (тот, впрочем, тут же вернулся обратно) и сел на пол, разбирая старые игрушки.
— Мам, — позвал он. — А помнишь этого космонавта? Я его всегда на самую макушку вешал.
— Помню, сынок.
Я достала из шкафа ту самую шкатулку и протянула её Пашке.
— Возьми. Когда встретишь ту, которая не побоится иголок на живой елке и оценит вкус моего холодца — отдай ей.
Пашка взял кольцо с изумрудом. Он долго смотрел на камень, в котором отражались огни старой гирлянды.
— Я не вернусь в ту квартиру, мам. Продам её. Открою здесь, в районе, небольшое дело. Катин муж говорит, им нужен грамотный юрист по земельным вопросам. Хватит бегать за призраками.
Он встал, подошел к нашей «лесной красавице» и глубоко вдохнул её аромат.
— Знаешь, мам, Анжелика была права в одном. Это действительно мусор. Но только для тех, кто не видит за иголками души. А для нас — это и есть праздник.
Я прижалась лбом к его крепкому плечу. В окне бушевала метель, но в доме было тепло. Живая елка мерцала огнями, Васька мурчал на диване, а в погребе ждало своего часа самое сладкое на свете варенье из земляники. Жизнь продолжалась — настоящая, пахнущая хвоей и хлебом, без единого грамма фальши.
«Как меня Dоили как д0йную к0Rову, вычеркнули из завещания ради вечной жеRtвы без работы, а потом ох*еLи, когда я перестала платить — история освобождения и посылания всех к чёRtу»