Я убрала чек в папку и защёлкнула кнопку.
– Оксан, борщ греть? – крикнул Костя из комнаты.
– Грей.
Перевод ушёл пятого, как всегда. Восемнадцать тысяч Тамаре Ивановне за однушку на Полушкиной роще, коммуналка сверху.
Папку я веду с девятнадцатого года. Работа такая: я сметчица, у меня бумага должна лежать, а не помниться.
Свекровь снимает эту однушку с восемнадцатого. Свою продала – мне сказали, покойный муж оставил долги, надо было закрывать. Я тогда только входила в семью и не лезла.
Костя мастер в автосервисе. Его денег хватает на еду, бензин и зимнюю резину, и он искренне считает, что мать содержать – дело семейное.
Я, в общем, тоже так считала.
Платила я с премии. Квартальная закрывала три месяца аренды, и ещё оставалось немного – на туфли или на что-нибудь по мелочи.
– Ты матери отправила? – спросил он с порога кухни, уже с тарелкой.
– Отправила.
– Ну и хорошо.
Разговор про деньги в нашем доме всегда занимал два предложения. Дольше – это уже был бы скандал, а скандалить нам с Костей всегда было некогда.
Телефон завибрировал на клеёнке.
– Оксаночка, – мама помолчала. – Бабушке операцию назначили. На двадцатое. Платно.
Я села.
– Сколько не хватает?
– Шестидесяти тысяч. Я всё отдала, что было. Тётя Рая двадцать дала. Больше не у кого.
Бабушке восемьдесят семь. Она меня и вырастила, пока мама стояла в две смены на комбинате. У меня на кухне до сих пор лежит льняная скатерть с мережкой – бабушкина работа, подарок мне на свадьбу. Я стелю её на Новый год и на дни рождения.
Премию мне дают двадцать пятого октября. Операция – двадцатого сентября.
– Я найду, – сказала я маме.
Костя поставил тарелку в раковину.
– У матери спроси. Она в июле хвалилась, что отложила.
– Неудобно.
– Ну а мы куда каждый месяц отправляем? Спроси.
И я поехала.
Свекровь открыла в халате, с полотенцем на голове.
– Не предупредила, – сказала она вместо «здравствуй».
На кухне пахло валерьянкой и жареным луком. Я села к столу, она села напротив и подвинула солонку на два пальца влево, чтобы стояла ровно по краю клеёнки. Она всегда так делает. Всё, что стоит криво, при ней долго не стоит.
– Галина Тимофеевна, я в долг. До двадцать пятого октября, день в день. Шестьдесят тысяч.
– Нет у меня.
– Вы летом говорили, что отложили.
– На зубы. Свои. Мне протезировать нижнюю челюсть, я год собираю.
– Это моя бабушка. Ей восемьдесят семь, и день уже назначен.
Она разгладила клеёнку ладонью.
– Твоя. Вот пусть твоя мама и решает, она дочь. А я тут при чём? Чужим людям я не спонсор.
Слово «чужим» легло на стол между нами, и я его не сняла.
– Я вам семь лет каждый месяц перевожу.
– Что – семь лет? – Она подняла голову. – Это Костя матери помогает. Сын. А ты при нём.
Вот тогда я и встала.
– Завтра в девять на рынок, – сказала она мне в спину. – Картошку возьмём, пока не подорожала.
– Завтра сами. Такси от вас до рынка двести рублей.
– Обиделась, что ли?
– Поняла. Это разное.
Сорок тысяч мне дала Жанна из планового, под честное слово и без единого вопроса. Двадцать я сняла с карты – там лежало на зимнюю резину.
– Ты у мужа-то спрашивала? – только и сказала Жанна, пересчитывая купюры.
– Спрашивала. У его матери.
– И?
– И ничего.
Жанна вздохнула и больше про это не заговаривала – ни в тот день, ни потом.
Бабушку прооперировали двадцатого. Всё прошло тихо, через неделю её выписали домой, и мама позвонила мне в обед и плакала в трубку от облегчения.
А вечером того же дня Костя долго разговаривал с матерью в коридоре и вышел ко мне красный.
– Мать не обязана. Это не её родня.
– Не обязана, – согласилась я.
– Ну вот и не дуйся.
Я не дулась. Я в тот вечер достала папку, пересчитала квитанции и убрала обратно в ящик.
В воскресенье свекровь приехала к нам без звонка. С сумкой.
***
Сумка была тёмно-вишнёвая, с толстым ремнём и золотым замком. Бирка на шнурке ещё болталась.
Свекровь поставила её на стол, между хлебницей и моим листком с назначениями, и села.
– Мам, новая? – Костя налил ей чаю.
– Новая.
– Дорогая?
– Сорок две.
Он опустил чайник на плиту, не глядя.
– Сорок две тысячи. За сумку.
– Свои. Я с пенсии копила. – Она сорвала бирку и спрятала в карман халата. – Имею я право на одну хорошую вещь или уже нет?
– Мам, ну ты даёшь.
– Что – даю? Я всю жизнь с одной сумкой ходила, латаной.
Она повесила ремень на спинку стула так, чтобы замок смотрел в комнату.
– Красивая, – сказала я. И это было правдой: сумка была очень красивая.
Листок с назначениями мешал ей поставить покупку красиво. Она сдвинула его на самый край, к солонке.
– Всех не налечишься, – сказала она в чашку. – Пусть государство лечит. Мы не миллионеры.
Я взяла телефон и открыла переписку с хозяйкой квартиры. Написала при них, проговаривая вслух каждое слово:
– Тамара Ивановна, здравствуйте. С октября я за квартиру платить не буду. Предупреждаю за месяц, как в договоре.
Нажала «отправить» и положила телефон рядом с сумкой.
– Ты что сделала? – Свекровь смотрела на экран так, будто там что-то могло само отмениться.
– Договор аренды на вас. Дальше платите сами. Восемнадцать плюс коммуналка.
– Костя!
Костя молчал долго, секунд пять.
– Оксан, ну это уже перебор. Мам, сиди. Никто тебя не выгоняет.
– Никто, – сказала я. – Просто платить теперь будет тот, кто обязан. Сын. А я при нём.
Она засмеялась. Не зло – весело, как смеются над ребёнком, который объявил, что уходит из дома.
– Через месяц сама прибежишь переводить.
Она допила чай, взяла сумку и ушла, и на площадке долго было слышно, как она что-то объясняет Валентине Сергеевне с четвёртого.
Ночью Костя сел на кровати.
– Ты понимаешь, что она пенсионерка?
– Понимаю.
– У неё двадцать одна тысяча пенсии. Восемнадцать за квартиру. На что ей жить?
– На сорок две, – сказала я. – Только они уже в прихожей висят.
Он лёг и отвернулся к стене.
Утром он спросил через дверь ванной, не отменю ли я сообщение Тамаре Ивановне.
– Не отменю.
– А по-человечески? Половину ты, половину она.
– Костя, половину – это опять я. Просто в два раза медленнее.
Он ушёл на работу без завтрака.
Октябрь она кое-как закрыла. В конце месяца приехала к нам с квитанцией, положила её Косте на колени и сидела рядом, пока он доставал бумажник. Он дал ей десять тысяч. Свои, из тех, что откладывал на новый компрессор в гараж.
Я узнала об этом от него же, через два дня, когда мы считали на еду.
– Она мать, Оксан. Я не могу смотреть, как она консервы жрёт.
– Я не спорю. Плати. Только теперь мы с тобой оба знаем, сколько это.
Валентина Сергеевна поймала меня у почтовых ящиков.
– Оксан, она у меня вчера плакала. Молодая ты ещё. Сама доживёшь до её лет.
– Доживу, Валентина Сергеевна. Только за чужую квартиру я к тому времени платить не буду.
А свекровь взялась за хозяйку сама. Сначала звонила, потом ездила с пирожками, потом предлагала платить не пятого, а двадцатого, когда пенсия.
– Не хочет ждать, – рассказывала она Косте в трубку, и мне было слышно из кухни. – Молодая, а жадная. Я у неё семь лет прожила, ни разу воды не пролила.
Прожила там она. Платила я.
Ноябрь свекровь не заплатила. Ни целиком, ни половину.
Одиннадцатого она позвонила мне сама, впервые за два месяца.
– Тамара нашла жильцов. Семья с ребёнком, с первого декабря. Я ей предлагала половину – не берёт. Говорит, ей стабильные нужны.
***
Собирали её в субботу. Костя один бы не увёз: два серванта барахла, коробки, банки, зимние пальто в чехлах и швейная машинка, на которой никто не шил лет пятнадцать.
Я упаковывала документы. И в жёлтой папке с завязками, между квитанциями за свет, лежал договор купли-продажи. Двухкомнатная на Урицкого. Июль восемнадцатого года.
Я прочитала его два раза.
– Галина Тимофеевна. Вы говорили – долги.
– И долги были.
– Все деньги ушли на долги?
Она складывала полотенца и не оборачивалась. Потом сказала ровно, без паузы, будто держала эту фразу наготове давно:
– Я Алле отдала. На первый взнос. У неё двое, им втроём в комнате тесно было.
– А платила почему я?
– Ты не платила. Костя матери помогал.
Телефон у неё зазвонил тут же, и она включила громкую связь, потому что руки были заняты.
– Мам, ты коробки не поднимай, пусть Костик, – голос Аллы был бодрый и деловитый. – Мы бы тебя забрали, ты же знаешь. Но у нас ремонт до весны, санузел разобран. Сама понимаешь.
– Понимаю, – сказала свекровь.
– Оксане привет.
– Передам, – сказала свекровь и нажала отбой.
В июле Алла с мужем и двумя детьми приезжает на месяц. Живут в этой самой однушке, а свекровь на это время перебирается к нам, на диван. Четвёртый год подряд. Я гладила им простыни и покупала второе одеяло, потому что старое кололось.
Костя стоял в дверях с коробкой.
– Ты знал? – спросила я.
– Знал.
– Шесть лет знал и молчал.
– А что бы это изменило?
Я поставила папку на подоконник и сказала вслух, для всех троих, чтобы никто потом не переспрашивал:
– Значит, так. Квартиру продали в восемнадцатом. Деньги отдали Алле на первый взнос. А аренду с девятнадцатого года платила я. Двадцать семь премий.
– Ты что, считала? – Свекровь наконец обернулась.
– Я сметчица. Я всё считаю.
– Так позвони Алле, – сказал Костя. – Раз ты всё посчитала, ей и звони.
Я могла набрать её в тот же вечер. Сказать про договор, про июль, про глаженые простыни и второе одеяло. Не набрала. Не потому, что она не дала бы ни рубля, а потому, что мне пришлось бы просить. Просила я в этой семье один раз, в сентябре, и мне хватило.
– Алла хотя бы на аренду не могла скидываться? – спросила я потом, в машине.
– У неё ипотека, – сказал Костя. – И дети.
– У меня тоже была ипотека. Когда я за твою мать платила первый год.
Он включил радио погромче.
Вещи мы завезли к семи. Маленькая комната у нас была под кладовку, я вынесла оттуда пылесос и коробки с плиткой, оставшейся после ремонта.
Костя таскал коробки по одной и к концу дышал ртом. Я носила пакеты и думала только о том, что завтра понедельник и надо сдавать смету по третьему объекту.
– Тесновато, – сказала свекровь, оглядев комнату. – Ну, потерплю.
К девяти вечера она переставила там всё по-своему: кровать к окну, коробки с плиткой вынесла в коридор, а мой гладильный стол выставила на балкон, под мокрый снег.
– Он мне мешал, – объяснила она.
Стол я занесла обратно и насухо вытерла полотенцем.
В десять я зашла на кухню и не нашла своих специй. Ни куркумы, ни сушёного чеснока, ни базилика. Они лежали в мусорном ведре, сверху, все шесть банок.
– Просроченные, – сказала она из-за моей спины. – И пахнут аптекой.
Я достала банки, вымыла и поставила обратно на верхнюю полку.
– Ваша полка – вот эта, нижняя. Всё остальное не трогать.
– Хозяйка нашлась, – сказала она и ушла к себе.
А ночью было слышно, как она ходит по кухне и открывает дверцы. Утром чайник стоял на другой конфорке, полотенце висело изнанкой наружу.
***
Дальше было быстро.
Телевизор включался в шесть утра, на полную громкость, потому что «в моё время невестки вставали раньше мужа». Я вставала в семь. Досыпать под чужой канал у меня не получалось ни разу.
– Сделайте потише, пожалуйста.
– А я плохо слышу.
Слышала она прекрасно. Через стену она слышала, как мы с Костей разговариваем ночью, и наутро могла об этом упомянуть.
Сковороду она отдраила металлической мочалкой до серых борозд – тефлон сошёл вместе с жиром. Шёлковую блузку, мою единственную приличную, кинула в машинку с полотенцами и белизной, и та вышла в разводах, как старая карта.
– Стирать надо горячим, – объяснила она. – А то микробы.
Кремы с полки в ванной уехали в ведро следом за специями. Соль в супе стала её солью, чай – её чаем, среда – мясным днём, потому что «мужику мясо нужно, а не эти твои макароны с травой».
Один раз она переставила всю посуду в шкафу и не сказала. Я минут пять искала кружку.
В пятницу она вымыла пол моим махровым полотенцем – сказала, что тряпок в доме мало. Полотенце я выбросила сама, молча, чтобы не начинать с утра.
На площадке она объясняла Валентине Сергеевне, что сын у неё жалостливый, вот и сидит на бездетной, а другой бы давно ушёл.
В субботу она позвала соседку на чай к нам на кухню. Достала мой праздничный сервиз, налила заварку и говорила при мне, будто меня в комнате не было:
– Всё считает, всё в бумажки записывает. Другая бы уже двоих родила, а эта квитанции подшивает.
Валентина Сергеевна смотрела в чашку и мешала сахар.
Я вымыла сервиз после них и убрала на верхнюю полку, к специям.
– Свекровь – это тоже мать, – сказала мне Валентина Сергеевна на следующий день у лифта. – Потерпи. Она пожилая, ей недолго осталось командовать.
– Она мне не мать, Валентина Сергеевна. Она мне – семь лет квитанций.
Костя приходил поздно, ел молча и уходил спать. Один раз сказал: «Ну а куда я её дену?» – и это был весь разговор за неделю.
В четверг я вытирала стол.
Тряпка была плотная, льняная, с обмётанным краем, и по краю шла мережка.
Я разложила её на столе и увидела угол, который вышивала бабушка.
– Дырка была прожжённая, – сказала свекровь от плиты. – Я на тряпки пустила. Не выбрасывать же добро.
Я положила тряпку на середину стола и позвала Костю.
Он вышел из комнаты в носках, с телефоном в руке.
– Садитесь оба. Я скажу один раз.
Они сели. Свекровь – прямо, сложив руки на клеёнке, как в поликлинике.
– Галина Тимофеевна, вы живёте в моей квартире. Она куплена до Кости, ипотеку я закрыла за год до свадьбы. Условия такие. Телевизор после семи. В мою комнату не входить. Мои вещи, мою одежду и мою посуду не трогать: ни выбрасывать, ни стирать, ни резать на тряпки. Кухня общая, полка ваша нижняя. Испортили вещь – возмещаете из пенсии, я посчитаю и скажу сумму.
– Ты меня в моём же доме будешь учить?
– Он не ваш. Ваш продали в восемнадцатом.
– Я сына одна поднимала с четырнадцати его лет! – Она хлопнула ладонью по клеёнке так, что подскочила солонка. – На двух работах!
– Поднимали. И я вам за это семь лет платила молча.
Она встала. Я договорила сидя.
– Не устраивает – собирайте вещи. Пущу я вас дальше жить или нет, решаю тут я одна.
– Костя! Ты слышишь? Она мать твою на улицу!
Я принесла из ящика жёлтую папку и положила перед мужем.
– Здесь все квитанции с девятнадцатого года. Аренда, коммуналка, лекарства твоей матери, зубной ей же в двадцать третьем. Открой и скажи вслух, кто в этом доме кого содержит.
Он открыл. Листал долго, по одной бумажке, как листают чужие документы в кабинете.
– А если она уйдёт? – сказал он, не отрываясь. – Куда она пойдёт? К Алле её не пустят.
– Значит, останется здесь. По моим правилам.
– Костя, – сказала свекровь громче. – Костя!
– Мам, – сказал он, не поднимая головы. – Иди ложись.
Она хлопнула дверью так, что в серванте отозвались рюмки. Костя сложил квитанции обратно, ровно, углом к углу, и ушёл на балкон курить.
Я осталась на кухне одна. Выключила верхний свет и села, положив ладони на клеёнку. Стало слышно, как капает кран и как за стеной у соседей набирается ванна. Первый раз за семь лет я сидела и никому ничего не была должна – ни рубля, ни объяснения.
***
Прошло два месяца, и в квартире стало тихо.
Телевизор в её комнате включается после семи. В мою комнату она не заходит. Сковороду мне купил Костя, сам, молча, и поставил на плиту, пока меня не было дома.
Со мной она не разговаривает. Разговаривает через сына: «Скажи ей, что хлеб кончился». Я отвечаю тем же способом.
Правила я напечатала и повесила на холодильник под магнит. Она их не сняла ни разу и ни разу вслух не признала.
Сумка висит на крючке в коридоре. С ней она ходит утром за хлебом и вешает обратно на тот же крючок, каждый раз поправляя ремень, чтобы висел ровно.
Костя взял субботние смены. Зарплату теперь кладёт на стол в кухне, всю, и ждёт, пока я пересчитаю. За вечер мы говорим фраз десять.
Алла звонила матери на Новый год, минут пятнадцать, весело. К нам не приехала и денег не прислала ни разу.
Бабушка ходит по квартире с палкой и уже ругается на мамины котлеты. Жанне я отдаю последние восемь тысяч в феврале.
Извинений не было. Ни от неё, ни от него, и я, если честно, их и не жду.
В мае у Аллы заканчивается ремонт. Заберёт она мать к себе или нет – я не знаю, и вслух об этом в нашей семье никто не спрашивает.
А пятого числа я не перевела никому ни рубля. Купила себе туфли, первые за семь лет, и убрала чек в жёлтую папку.
— Сидишь на всём готовом и ещё недовольна? — бросила свекровь, и тут я не выдержала