— Ты так и печёшь в сарае? Думал, ты спилась — сказал он соседке, которая хоронила его мать

В пять утра тесто уже плыло от жары. Лариса подсыпала муки, глянула на градусник за окном — двадцать шесть, в пять утра двадцать шесть, — и в этот момент в переулок вошла машина.

Не проехала. Именно вошла — мягко, без стука, как будто по маслу.

— Тонь, — сказала Лариса. — Глянь.

Тоня выпрямилась, вытерла руки о фартук и подошла к окну. Тоня глухая на левое ухо, поэтому всегда переспрашивает.

— Чего?

— Машину глянь.

Машина встала аккурат посередине переулка — так, что её видно было и от Витька, и от Гальки с восемнадцатого, и от бабы Зои напротив. Чёрная, длинная, чистая, каких тут не бывает даже у зятьёв на майские.

Из неё вылез мужчина в светлых брюках. Потянулся. Посмотрел на дом номер двадцать шесть — тот стоял заколоченный с января.

Лариса узнала его секунды через три. Не по лицу — лицо раздобрело. По тому, как он голову держит: чуть набок, будто прислушивается, не скажет ли кто чего.

— Ленин сын приехал, — сказала она. — Игорь.

— Ой. — Тоня прижала руку к груди. — Ну наконец-то. Полгода как мать закопали.

— Полгода, да.

Лариса вернулась к столу, разделила тесто, покатала колобки. Руки делали сами, а голова была не здесь.

Двадцать один год.

Улица разглядывала машину примерно полминуты. Витёк вышел на крыльцо в майке, поскрёб живот, посмотрел и ушёл. Баба Зоя отодвинула занавеску, постояла, задвинула. Галька прошла мимо с пакетом, покосилась и не остановилась.

И всё.

Игорь ещё постоял возле машины, будто ждал, что кто-то выйдет, ахнет, спросит. Потом хлопнул дверцей — громко, специально громко — и пошёл к материной калитке. Калитку заело. Он подёргал, налёг плечом, вошёл.

В шесть тридцать Лариса открыла пекарню. В шесть тридцать пять пришла Нина Ивановна с третьего дома.

— Ларис, ты видала, кто у нас?

— Видала.

— Ленкин, да? Вырос-то как. Он чего, продавать будет?

— Не знаю, Нина Ивановна. Вам полбуханки или целую?

— Целую, у меня Толик приехал. Ой, Ларис, а помнишь, какой он наглый был мальчишкой? Всё «я тут не останусь, я тут не останусь». Ну и не остался.

— Не остался, — согласилась Лариса и завернула хлеб в бумагу.

Он пришёл в половине девятого.

Она как раз вынимала слойки — большой противень, горячий, держала через два полотенца, — и обернулась, когда скрипнула дверь.

— Здрасьте, — сказал Игорь. — Я думал, тут магазин какой.

— Тут и есть магазин.

Он стоял в проёме и осматривался: прилавок, стеклянная витрина, ценники от руки, календарь с котятами, на двери график — с шести тридцати до двух, кроме воскресенья.

— Ларис?

— Игорь.

— Я тебя не сразу…

— Я тебя тоже.

Она поставила противень, поправила косынку. Фартук в муке, руки в муке до локтя, на щеке, наверное, тоже — к концу замеса всегда так.

Он смотрел. И она смотрела. Сорок шесть ему. Рубашка не мятая даже после дороги, часы, живот аккуратный, ботинки нездешние. А глаза красные, и мешки под ними такие, какие от одной бессонной ночи не делаются.

— Ну надо же, — сказал он. — А ты всё тут.

— Всё тут.

— Двадцать лет.

— Двадцать один.

Он засмеялся. Она не засмеялась, и смех повис.

— Ты дом смотреть приехал или на нас посмотреть? — спросила Лариса.

— В смысле?

— В прямом. Дом смотреть — там смотреть нечего, всё как при матери осталось, я только воду перекрыла зимой, чтоб трубы не порвало. А на нас посмотреть — так вот я. Смотри.

И вытерла руки о фартук.

Он помолчал.

— Жёстко ты.

— Не жёстко. Просто мне в полдевятого гадать некогда, у меня вторая партия. Тебе чего? Хлеба?

— Давай хлеба. И вот эти у тебя чего?

— С абрикосом.

— Две давай.

Она сложила в пакет, назвала цену. Он протянул купюру, махнул рукой — сдачи не надо.

— Надо, — сказала Лариса и отсчитала до рубля.

К обеду вся улица знала, что он приехал продавать. Он сам Витьку и сказал, когда тот вышел курить, а у Ларисы форточка как раз на ту сторону.

— Продавать, — говорил Игорь. — Чего он мне тут. Я в Москве семнадцать лет. Мне этот дом как чемодан без ручки.

— Там крыша с северной стороны просела, — говорил Витёк. — Я матери твоей говорил, она всё «летом, летом».

— Не буду я крышу. Продам как есть, под участок. Тут земля сейчас в цене, вон коттеджи лепят.

— Ну лепят.

— Я в две недели закрою. У меня по этой части свои люди.

— Ну-ну, — сказал Витёк.

Лариса усмехнулась в тесто. «Ну-ну» у Витька означало примерно то же, что у других «дурак ты, братец, но я тебе этого не скажу».

В два она закрылась, отправила Тоню домой и поднялась к себе. Сын, Женька, ел вчерашний борщ прямо из кастрюли.

— Мам, там дядька какой-то у бабы Лены во дворе с рулеткой ходит.

— Это её сын.

— У неё сын был? — Женька поднял голову. — Она про сына ни разу не говорила.

— Говорила.

— Не при мне. Она мне про Мурзика говорила сто раз. Про сына — нет.

Лариса забрала у него кастрюлю, налила в тарелку, поставила перед ним.

— Из тарелки ешь. Семнадцать лет тебе.

— Ага.

Вечером Игорь позвонил уже в жилую дверь. Разулся сам, без напоминания, — и это её почему-то тронуло: помнит, что тут так.

— Ларис, я по делу. У тебя маминых документов на дом нет? Она мне говорила, что тебе на всякий случай отдавала.

— Есть. Папка.

Она принесла синюю папку на резинке, надписанную рукой Елены Тимофеевны: «Дом». Игорь развязал, начал перебирать. Старое зелёное свидетельство девяносто седьмого года, квитанции, схема участка от руки на миллиметровке.

— Выписка есть? Из ЕГРН?

— Не знаю, что такое.

— Ну, современная. — Он листал. — Так. Ага. «Границы не уточнены».

— Это плохо?

— Это ерунда. Это я одним звонком решу, у меня знакомый в этой сфере. Три дня работы, если знать, кому позвонить.

Лариса поставила чайник.

— Чаю?

— Давай.

Она достала чашки, и он вдруг сказал — легко, весело, как анекдот вспомнил:

— Ларис, а ты так и печёшь свои булочки в сарае? Я-то думал, ты давно спилась.

Женька поднял голову от телефона.

Наушник не вынул, а голову поднял — и стало слышно, как гудит холодильник.

— Что? — сказал Женька.

— Жень.

— Нет, мам, я не понял. Вы сейчас что сказали?

Игорь понял, что промахнулся. Лицо у него сделалось, как у человека, который в темноте наступил на что-то живое.

— Я шучу. Мы с твоей мамой сто лет знакомы, мы всегда так шутили.

— Мы так не шутили, — сказала Лариса. Спокойно. — Ты так один раз сказал. У автобуса, в августе. «Ты тут сгниёшь со своими противнями». Слово в слово. Витёк слышал, Галька слышала, и мать твоя слышала, она потом ко мне приходила извиняться.

— Мама приходила?

— Приходила. Плакала.

Она взяла с плиты противень — вечерний, с сухарями, она из чёрствого хлеба сухари сушит на панировку, — и поставила на стол между ними.

— Вот они, противни. Двадцать лет. Я на них Женьку вырастила, зубы вставила, крышу перекрыла, ИП открыла, четвёртый год на патенте, взносы, всё как положено. И ничего унизительного в них нет. Совсем ничего.

Он смотрел на противень.

— Я не имел в виду…

— Имел. Тогда имел. И сейчас имел, только пожиже.

Чайник щёлкнул. Она разлила.

Женька задвинул стул — не грохнул, а именно задвинул, аккуратно, но так, что оба услышали, — и ушёл. Через минуту за стеной заиграло.

— Взрослый, — сказал Игорь.

— В сентябре в колледж, на автомеханика. Автобусом будет ездить, тут сорок минут.

— А отец где?

— Нет отца. Серёжа был, с Кооперативной, помнишь? Ушёл, когда Женьке два было. Живой, в Тольятти, алиментов ни рубля. Я не искала.

— Тяжело было?

Лариса подумала.

— По-разному. В двенадцатом году тяжело было, я тогда чуть всё не закрыла: печь сгорела, заказов ноль. Мне тогда мать твоя денег дала. Сорок тысяч. Из похоронных своих.

Игорь поставил чашку.

— Мама?

— Мама. Сказала: отдашь, когда сможешь. Я через год отдала.

Он молчал.

— Ты не знал.

— Не знал.

— Ну вот, знаешь теперь. Пей, остынет.

Кадастрового инженера звали Дмитрий Сергеевич, и в трубке он был вежливый, но недвижимый, как шкаф.

Лариса это знала, потому что Игорь звонил ему с её крыльца. В материном доме связь не брала, а на её третьей ступеньке брала — он и приходил туда звонить, а она рядом, в пекарне, всё слышала.

— Дмитрий Сергеевич, ну послушайте. Мне межевой план, там семь соток, всё ровно, никаких споров… Как до сентября? Сейчас июль! Я готов за срочность доплатить. …Не в этом дело? А в чём? …Так, а если я в другую организацию? …Ага. А там тоже до сентября. Понятно.

Он опустил телефон. Постоял. Набрал ещё.

— Костян, здорово. Слушай, вопрос по земле. Я в Самарской области, частный сектор, окраина. Мне быстро отмежевать. У тебя нет никого? …Нет, не Москва. …Ну а через кого? …Понял. Ага. Спасибо.

И сел на ступеньку. В светлых брюках — на бетонную ступеньку. Просидел так минут пять.

Лариса вынесла ему воды.

— На.

— Спасибо. — Он выпил половину. — Ларис, а ты не помнишь, где у мамы забор раньше стоял? По схеме одно, по факту другое. Тут с твоей стороны какая-то ерунда.

— Помню. Пойдём покажу.

За пекарней был проход в шаг шириной, заросший подорожником, и вдоль него — серый штакетник, местами прибитый на новые гвозди.

— Вот. Забор твоя мать передвигала в две тысячи пятом, когда я пекарню пристраивала. Сама. Сказала: «Лариса, тебе проход нужен, а мне он зачем». До этого он вон где стоял, я по вишне помню, вишня у неё осталась.

— То есть стена твоей пекарни…

— В двадцати сантиметрах от межи. Да. А межа по документам непонятно где, а по факту вот.

Игорь долго смотрел на этот проход.

— Ларис, это проблема. Мне покупатель уже сказал: с ипотекой такое не берут. Банк не берёт участок, где границы не уточнены, а спорная стена вплотную — вообще стоп. Значит, надо межевать. А как размежую — может выйти, что твоя стена стоит на её земле. И тогда либо ты сносишь, либо я тебе продаю кусок, либо суд.

— Может выйти, — согласилась Лариса.

— Тебя это не пугает?

— Пугает. Только я двадцать лет живу так, что меня всё время что-нибудь пугает. Привыкла. Ты предлагаешь как?

— По-хорошему. Я оформлю этот кусок — там метров сорок квадратных, — ты мне за него по-божески, и разошлись.

— Сколько по-божески?

— Ну, сто.

— Тысяч?

— Тысяч.

Лариса засмеялась — коротко, по-настоящему.

— Игорь, ты цену земле смотрел? Сотка тут двести двадцать. Сорок метров — это ноль четыре сотки, восемьдесят восемь тысяч. Ты мне рыночную назвал, ещё сверху накинул и стоишь с лицом, будто одолжение делаешь.

— Хорошо, а ты сколько считаешь нормально?

— Ноль.

— В смысле?

— В прямом. Мать твоя этот проход отдала мне при жизни. Не на бумаге, руками. Я это в суде, конечно, не докажу, у меня свидетели Витёк да Галька. Но и ты не докажешь обратного, потому что она тебе ни строчки про это не писала. И пока мы будем выяснять, у тебя дом будет стоять непроданный. Год. Два.

Он смотрел на неё.

— А хочешь по-другому — вот тебе цифра. Ты мне за сорок метров ничего, я тебе ничего. Но если ты меня в суд потянешь, я выставлю встречное: за уход, за лекарства, за такси в больницу и за сиделку, которую я твоей матери два месяца из своего кармана оплачивала, пока ты по десять тысяч на карту переводил.

Тишина.

— Какую сиделку, — сказал Игорь.

— Валю. С Зубчаниновки. Полторы тысячи смена, три раза в неделю. Считай сам. Расписок нет, я ей наличными давала.

— Ларис, ты мне сейчас что…

— Ты цифру просил. Я назвала.

Он развернулся и пошёл к калитке. Штакетина за ним качнулась.

Про скорые ему рассказала Люба из магазина у остановки. Буднично, между делом, пока пробивала пиво и сигареты.

— А ты Ленкин? Игорь? Надо же. Ты у меня семечки брал, помнишь? Соболезную. Тихая была женщина, хорошая.

— Спасибо.

— Продавать приехал?

— Продавать.

— Ну правильно, кому он. — Люба приложила его карту к терминалу. — У Лариски-то был?

— Был.

— Ну и молодец. Ты ей, считай, по гроб жизни. — Сказала как про погоду. — Она ж мать твою и досматривала. Первый раз скорую летом вызывала, в жару. Потом в ноябре — я помню, снег лёг, Лариска через дорогу в тапках бежала, я в окно видела. И в январе два раза. Четыре, короче. И терапевта она приводила, Ольгу Николаевну, — к той на приём месяц не попадёшь, а к Лене ходила, потому что Лариска попросила.

Игорь стоял и слушал.

— И еду носила каждый день. Утром хлеб и что-нибудь, супчик в баночке. Лена вот тут на скамеечке сидела, рассказывала: «Валя, — то есть мне, — мне Лариса опять котлеты принесла, я говорю не носи, а она носит». Ой, погоди. Карта у тебя не проходит.

— Как не проходит?

— «Отклонено банком». Ещё раз приложи.

Он приложил. Терминал пискнул то же самое.

— Да ерунда, — сказал Игорь громко. — Это лимит. Я вчера за топливо платил и за гостиницу, у меня по этой карте суточный лимит, банк режет, когда операций много. Сейчас в приложении подтвержу.

— Ну подтверди.

Он полез в телефон. За ним стояли бабка с кефиром и мальчишка с мороженым, и он, тыкая в экран, зачем-то начал объяснять — уже не Любе, а вообще:

— У меня же карт несколько, там всё по числам разложено: ипотека двадцать восьмого, девяносто четыре тысячи, алименты пятнадцатого, потребительский тридцать первого, я под ремонт брал… Плюс лизинг, машина-то не моя, машина компании, я на ней просто езжу. И когда всё это разом уходит, на дебетовой остаётся немного, а я вчера…

— Да не переживай, — сказала Люба. — Хочешь, запишу?

Он поднял голову.

— Что?

— В долг запишу. У меня тетрадка. Тут полулицы в тетрадке, ничего страшного. — Она достала из-под прилавка школьную тетрадь в клеточку, потрёпанную, с загнутыми углами. — Как писать? Игорь Валентинович?

— Не надо, — сказал он. — Другой картой.

Другая прошла.

Он взял пакет и пошёл, а бабка с кефиром сказала ему в спину:

— И правильно, сынок. В долг — это когда нужда.

Ольгу Николаевну он застал у Ларисы в пекарне на другой день. Терапевт стояла в очереди, третьей, в обычном сарафане, с сумкой через плечо.

— Ларис, мне серого и, если остался, с творогом.

— Остался. Ольга Николаевна, вот, знакомьтесь: Елены Тимофеевны сын.

Терапевт повернулась. Посмотрела на него внимательно, без выражения.

— Игорь? Ну, здравствуйте. Я вам звонила в январе.

— Мне?

— Вам. С её телефона. Вы сказали, что перезвоните вечером. — Она взяла хлеб, положила в сумку. — Я вас не упрекаю, я просто отвечаю на вопрос, которого вы не задали. Ей нужен был стационар ещё в ноябре, а она отказывалась, потому что боялась, что вас с работы сдёрнут. Мы её с Ларисой Николаевной вдвоём уговаривали.

— Она мне не говорила, что болеет так.

— Она мне то же самое про вас говорила. Что у вас там работа большая. — Ольга Николаевна достала кошелёк. — Ларис, сколько?

В субботу у Гальки с восемнадцатого были поминки — сорок дней по мужу.

Лариса пекла с четырёх. Три пирога с рыбой, два с капустой, блины. Кутью Галька сама делала. И хлеб обычным порядком, потому что суббота — самый ходовой день.

Игорь пришёл в семь и встал в очередь. Кажется, его больше всего поразило, что очередь была. Восемь человек в семь утра в переулке, где, по его памяти, вообще ничего не происходило.

— Ларис, мне серого две и батон.

— Держите.

— Ларисочка, а ключ от колонки у тебя? У меня насос сдох.

— На гвоздике за дверью, берите. Только повесьте потом.

— Ларис, мне полбуханки, а я десятого отдам, у меня пенсия десятого.

— Хорошо, Зоя Фёдоровна. Тоня, запиши бабу Зою.

— Ларис, а пирог на девятое сможешь? Свекровь у нас поминаем.

— Смогу. С рыбой, с капустой? Записываю: девятого к одиннадцати, два с капустой.

Когда дошла его очередь, он сказал:

— Мне бы поговорить.

— В два.

В два он сел на ту же табуретку.

— Ларис, я не знал. Про скорые не знал, про еду не знал. Она мне не говорила.

— Она и не сказала бы. Гордая была.

— Я деньги переводил. Каждый месяц, десять, иногда пятнадцать.

— Знаю. Она мне сообщения показывала и радовалась. — Лариса сняла косынку, потёрла лоб. — Игорь, я тебя не грызу. Деньги — тоже помощь. Только когда человек в четвёртом часу ночи задыхается, ему деньгами не поможешь. Ему надо, чтоб кто-то дверь открыл и скорую впустил, потому что она сама до двери не дойдёт.

— Почему ты мне не звонила?

— Звонила.

Он замолчал.

— Три раза. Первый — ты сказал, что в командировке и что мама паникёрша. Второй не взял, потом перезвонил и спросил, сколько денег надо. Третий — в январе, когда её увозили с подозрением на инфаркт. Ты сказал: «Ларис, ты уж посмотри там, я не могу вырваться, у нас годовой отчёт». И перевёл двадцать.

— Я не помню такого.

— А я помню. Потому что каждый раз потом сидела в приёмном покое до утра и думала: вот сейчас он приедет, и я домой пойду.

Игорь смотрел в пол.

— Ты к маме ходила? — спросил он зачем-то. — Каждый день?

Лариса подсыпала муки и накрыла тесто полотенцем.

— Она же одна была.

Через день он принёс ей тетрадку. Общую, в клетку, из материного комода.

— Ларис. Я тут разбирал. Посмотри.

Она вытерла руки, взяла. На первой странице рукой Елены Тимофеевны, крупно, с наклоном:

«Ларисе за котлеты и хлеб — 300. 12 фев. — ещё 200. Такси до больницы 480 — отдать. За Валю: не знаю сколько, спросить и отдать обязательно».

И дальше, страниц шесть. Даты, суммы, «отдать», «отдать», «спросить».

— Она считала, — сказал Игорь. — Каждую банку супа считала, чтоб тебе вернуть.

— Знаю я. Она мне в карман фартука деньги пихала, я вынимала и обратно на комод клала. У нас с ней это как игра было. — Лариса закрыла тетрадку и вернула ему. — Забери. Это твоё.

— Мне зачем?

— А мне зачем? Я эти котлеты помню. Ты — нет. Тебе полезнее.

Женьку он подловил вечером у калитки, когда тот выкатывал велосипед.

— Слушай, Евгений. Ты в колледж, я слышал. А после?

— Работать.

— Тут?

— Ну да.

— А в Москву не думал? Я могу подсказать, куда. У нас автопарк большой, ребята нормально получают, кто руками умеет. Я тебе через год-два могу и жильё подсказать, комнату для начала.

Женька постоял, держа руль.

— Спасибо. Не надо.

— Почему?

— У матери спина. Она противни таскает, а у неё спина. — Женька забросил ногу через седло. — Мне пока не в Москву.

Игорь ничего не ответил. Стоял и смотрел, как тот выруливает мимо колдобины.

Покупатели приезжали один раз, в конце июля. Молодая пара с ребёнком в автолюльке. Ходили по двору, женщина заглянула в сени, мужчина полез на чердак и слез быстро.

— А тут у вас межа как? — спросил он, кивая на штакетник.

— Межевание в сентябре.

— То есть сейчас границ нет?

— Границы есть, просто в реестре не уточнены.

— А стена соседская вплотную?

— Двадцать сантиметров.

Мужчина посмотрел на женщину. Женщина сказала: «Мы подумаем», — и они уехали через десять минут, даже воды не попросили.

Вечером Игорь опять сидел на её ступеньке.

— Ларис, а ты дом не купишь?

Она вышла с двумя кружками, села рядом.

— За сколько?

— Три двести.

— Три двести — это в цене участка с межеванием, с крышей и с водой. А тут крыша просела, скважины нет, колонка на улице, электрика ещё Ленина, алюминий, я знаю, у меня свет мигал по всей линии, когда она утюг включала. — Лариса отпила. — Один шестьсот. И то мне сначала с Витьком посчитать надо.

— Ты смеёшься.

— Нет. Я тебе честную назвала. Ты просто в Москве привык, что тут дёшево, а раз дёшево — значит, у нас и деньги дешёвые.

Он поставил кружку на ступеньку.

— Я лучше подержу.

— Держи. Только зимой я опять воду перекрою и опять тебе не позвоню похвастаться.

Он уехал седьмого августа.

Утром вынес из материного дома два ящика. В одном — альбомы, папки, его школьные грамоты, которые она хранила. Во втором — швейная шкатулка, будильник «Слава», бумажная иконка и детские кроссовки. Не те, чужие, в которых он ходил в шестом классе и над которыми смеялась вся улица; те давно сгнили. А первые его, синие, крошечные. Мать берегла.

— Ларис, можно у тебя оставлю? В сентябре заберу. Или потом. Чтоб в доме не сырели.

— Ставь на крыльцо. Унесу в кладовку.

Он поставил и не уходил.

— Ларис, прости меня. За ту фразу и вообще.

Она подумала подольше, чем в предыдущие разы.

— Я эту фразу двадцать лет носила. Не буду врать, что забыла. В самые плохие ночи вспоминала. Вот в двенадцатом, когда печь сгорела, сидела на этих ступеньках и думала: ну вот, Игорь, ты и прав.

— И что?

— И баба Зоя пришла. В семь утра. «Ларисочка, а хлеб будет? Мне до магазина километр, а я не дойду». Я утром пошла к Витьку, он мне из старого шкафа за две недели новую камеру сварил. Бесплатно, за пироги. Я испекла. Баба Зоя пришла.

Она поставила кружку на перила.

— Мне тебя прощать не за что, Игорь. Ты мне жизнь не испортил. Ты мне её нечаянно на место поставил. Я тогда чуть за тобой не уехала, мне двадцать три было, у меня уже и адрес был, где комнату снять. А ты у автобуса сказал про противни, и я осталась. Со зла осталась, чего уж.

— И что теперь?

— Теперь я рада, что не уехала. Вот это тебе и говорю. Без злости.

Он молчал.

— А извиняться тебе надо не передо мной.

Он посмотрел в сторону двадцать шестого дома. На подоконнике за стеклом до сих пор стоял горшок с засохшей герани, которую Елена Тимофеевна так и не выбросила.

— А ты всё тут, — сказал он третий раз. И теперь в этом не было ничего — ни насмешки, ни удивления. Просто выдох.

— Всё тут.

Он сел в машину, объехал колдобину у Витькова забора и ушёл в переулок.

Улица не смотрела. Витёк варил кому-то ворота, и от искр было светло даже на солнце. Галька развешивала бельё. Баба Зоя шла с ключом от колонки, чтобы повесить его на гвоздик за дверью.

Женька вышел на крыльцо, зевая, посмотрел на два ящика.

— Мам, а он больше не приедет?

— Приедет. В сентябре, на межевание.

— А ты его правда любила когда-то?

— В двадцать три года, Женька, и не такое бывает. — Лариса подтолкнула ящик к стене. — Иди умывайся. Мне противни таскать, а у меня спина.

— Давай я потаскаю.

— Давай.

И он потаскал: восемь противней от стола к печи, потом обратно. В пекарне запахло так, что баба Зоя, проходя мимо, остановилась и сказала в открытую форточку:

— Ларисочка! А с абрикосом сегодня будут?

— Будут, Зоя Фёдоровна. К семи.

— Ой, я приду.

— Приходите. Я вам отложу.

Жми «Нравится» и получай только лучшие посты в Facebook ↓

Добавить комментарий

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

— Ты так и печёшь в сарае? Думал, ты спилась — сказал он соседке, которая хоронила его мать