В пять утра тесто уже плыло от жары. Лариса подсыпала муки, глянула на градусник за окном — двадцать шесть, в пять утра двадцать шесть, — и в этот момент в переулок вошла машина.
Не проехала. Именно вошла — мягко, без стука, как будто по маслу.
— Тонь, — сказала Лариса. — Глянь.
Тоня выпрямилась, вытерла руки о фартук и подошла к окну. Тоня глухая на левое ухо, поэтому всегда переспрашивает.
— Чего?
— Машину глянь.
Машина встала аккурат посередине переулка — так, что её видно было и от Витька, и от Гальки с восемнадцатого, и от бабы Зои напротив. Чёрная, длинная, чистая, каких тут не бывает даже у зятьёв на майские.
Из неё вылез мужчина в светлых брюках. Потянулся. Посмотрел на дом номер двадцать шесть — тот стоял заколоченный с января.
Лариса узнала его секунды через три. Не по лицу — лицо раздобрело. По тому, как он голову держит: чуть набок, будто прислушивается, не скажет ли кто чего.
— Ленин сын приехал, — сказала она. — Игорь.
— Ой. — Тоня прижала руку к груди. — Ну наконец-то. Полгода как мать закопали.
— Полгода, да.
Лариса вернулась к столу, разделила тесто, покатала колобки. Руки делали сами, а голова была не здесь.
Двадцать один год.
Улица разглядывала машину примерно полминуты. Витёк вышел на крыльцо в майке, поскрёб живот, посмотрел и ушёл. Баба Зоя отодвинула занавеску, постояла, задвинула. Галька прошла мимо с пакетом, покосилась и не остановилась.
И всё.
Игорь ещё постоял возле машины, будто ждал, что кто-то выйдет, ахнет, спросит. Потом хлопнул дверцей — громко, специально громко — и пошёл к материной калитке. Калитку заело. Он подёргал, налёг плечом, вошёл.
В шесть тридцать Лариса открыла пекарню. В шесть тридцать пять пришла Нина Ивановна с третьего дома.
— Ларис, ты видала, кто у нас?
— Видала.
— Ленкин, да? Вырос-то как. Он чего, продавать будет?
— Не знаю, Нина Ивановна. Вам полбуханки или целую?
— Целую, у меня Толик приехал. Ой, Ларис, а помнишь, какой он наглый был мальчишкой? Всё «я тут не останусь, я тут не останусь». Ну и не остался.
— Не остался, — согласилась Лариса и завернула хлеб в бумагу.
Он пришёл в половине девятого.
Она как раз вынимала слойки — большой противень, горячий, держала через два полотенца, — и обернулась, когда скрипнула дверь.
— Здрасьте, — сказал Игорь. — Я думал, тут магазин какой.
— Тут и есть магазин.
Он стоял в проёме и осматривался: прилавок, стеклянная витрина, ценники от руки, календарь с котятами, на двери график — с шести тридцати до двух, кроме воскресенья.
— Ларис?
— Игорь.
— Я тебя не сразу…
— Я тебя тоже.
Она поставила противень, поправила косынку. Фартук в муке, руки в муке до локтя, на щеке, наверное, тоже — к концу замеса всегда так.
Он смотрел. И она смотрела. Сорок шесть ему. Рубашка не мятая даже после дороги, часы, живот аккуратный, ботинки нездешние. А глаза красные, и мешки под ними такие, какие от одной бессонной ночи не делаются.
— Ну надо же, — сказал он. — А ты всё тут.
— Всё тут.
— Двадцать лет.
— Двадцать один.
Он засмеялся. Она не засмеялась, и смех повис.
— Ты дом смотреть приехал или на нас посмотреть? — спросила Лариса.
— В смысле?
— В прямом. Дом смотреть — там смотреть нечего, всё как при матери осталось, я только воду перекрыла зимой, чтоб трубы не порвало. А на нас посмотреть — так вот я. Смотри.
И вытерла руки о фартук.
Он помолчал.
— Жёстко ты.
— Не жёстко. Просто мне в полдевятого гадать некогда, у меня вторая партия. Тебе чего? Хлеба?
— Давай хлеба. И вот эти у тебя чего?
— С абрикосом.
— Две давай.
Она сложила в пакет, назвала цену. Он протянул купюру, махнул рукой — сдачи не надо.
— Надо, — сказала Лариса и отсчитала до рубля.
К обеду вся улица знала, что он приехал продавать. Он сам Витьку и сказал, когда тот вышел курить, а у Ларисы форточка как раз на ту сторону.
— Продавать, — говорил Игорь. — Чего он мне тут. Я в Москве семнадцать лет. Мне этот дом как чемодан без ручки.
— Там крыша с северной стороны просела, — говорил Витёк. — Я матери твоей говорил, она всё «летом, летом».
— Не буду я крышу. Продам как есть, под участок. Тут земля сейчас в цене, вон коттеджи лепят.
— Ну лепят.
— Я в две недели закрою. У меня по этой части свои люди.
— Ну-ну, — сказал Витёк.
Лариса усмехнулась в тесто. «Ну-ну» у Витька означало примерно то же, что у других «дурак ты, братец, но я тебе этого не скажу».
В два она закрылась, отправила Тоню домой и поднялась к себе. Сын, Женька, ел вчерашний борщ прямо из кастрюли.
— Мам, там дядька какой-то у бабы Лены во дворе с рулеткой ходит.
— Это её сын.
— У неё сын был? — Женька поднял голову. — Она про сына ни разу не говорила.
— Говорила.
— Не при мне. Она мне про Мурзика говорила сто раз. Про сына — нет.
Лариса забрала у него кастрюлю, налила в тарелку, поставила перед ним.
— Из тарелки ешь. Семнадцать лет тебе.
— Ага.
Вечером Игорь позвонил уже в жилую дверь. Разулся сам, без напоминания, — и это её почему-то тронуло: помнит, что тут так.
— Ларис, я по делу. У тебя маминых документов на дом нет? Она мне говорила, что тебе на всякий случай отдавала.
— Есть. Папка.
Она принесла синюю папку на резинке, надписанную рукой Елены Тимофеевны: «Дом». Игорь развязал, начал перебирать. Старое зелёное свидетельство девяносто седьмого года, квитанции, схема участка от руки на миллиметровке.
— Выписка есть? Из ЕГРН?
— Не знаю, что такое.
— Ну, современная. — Он листал. — Так. Ага. «Границы не уточнены».
— Это плохо?
— Это ерунда. Это я одним звонком решу, у меня знакомый в этой сфере. Три дня работы, если знать, кому позвонить.
Лариса поставила чайник.
— Чаю?
— Давай.
Она достала чашки, и он вдруг сказал — легко, весело, как анекдот вспомнил:
— Ларис, а ты так и печёшь свои булочки в сарае? Я-то думал, ты давно спилась.
Женька поднял голову от телефона.
Наушник не вынул, а голову поднял — и стало слышно, как гудит холодильник.
— Что? — сказал Женька.
— Жень.
— Нет, мам, я не понял. Вы сейчас что сказали?
Игорь понял, что промахнулся. Лицо у него сделалось, как у человека, который в темноте наступил на что-то живое.
— Я шучу. Мы с твоей мамой сто лет знакомы, мы всегда так шутили.
— Мы так не шутили, — сказала Лариса. Спокойно. — Ты так один раз сказал. У автобуса, в августе. «Ты тут сгниёшь со своими противнями». Слово в слово. Витёк слышал, Галька слышала, и мать твоя слышала, она потом ко мне приходила извиняться.
— Мама приходила?
— Приходила. Плакала.
Она взяла с плиты противень — вечерний, с сухарями, она из чёрствого хлеба сухари сушит на панировку, — и поставила на стол между ними.
— Вот они, противни. Двадцать лет. Я на них Женьку вырастила, зубы вставила, крышу перекрыла, ИП открыла, четвёртый год на патенте, взносы, всё как положено. И ничего унизительного в них нет. Совсем ничего.
Он смотрел на противень.
— Я не имел в виду…
— Имел. Тогда имел. И сейчас имел, только пожиже.
Чайник щёлкнул. Она разлила.
Женька задвинул стул — не грохнул, а именно задвинул, аккуратно, но так, что оба услышали, — и ушёл. Через минуту за стеной заиграло.
— Взрослый, — сказал Игорь.
— В сентябре в колледж, на автомеханика. Автобусом будет ездить, тут сорок минут.
— А отец где?
— Нет отца. Серёжа был, с Кооперативной, помнишь? Ушёл, когда Женьке два было. Живой, в Тольятти, алиментов ни рубля. Я не искала.
— Тяжело было?
Лариса подумала.
— По-разному. В двенадцатом году тяжело было, я тогда чуть всё не закрыла: печь сгорела, заказов ноль. Мне тогда мать твоя денег дала. Сорок тысяч. Из похоронных своих.
Игорь поставил чашку.
— Мама?
— Мама. Сказала: отдашь, когда сможешь. Я через год отдала.
Он молчал.
— Ты не знал.
— Не знал.
— Ну вот, знаешь теперь. Пей, остынет.
Кадастрового инженера звали Дмитрий Сергеевич, и в трубке он был вежливый, но недвижимый, как шкаф.
Лариса это знала, потому что Игорь звонил ему с её крыльца. В материном доме связь не брала, а на её третьей ступеньке брала — он и приходил туда звонить, а она рядом, в пекарне, всё слышала.
— Дмитрий Сергеевич, ну послушайте. Мне межевой план, там семь соток, всё ровно, никаких споров… Как до сентября? Сейчас июль! Я готов за срочность доплатить. …Не в этом дело? А в чём? …Так, а если я в другую организацию? …Ага. А там тоже до сентября. Понятно.
Он опустил телефон. Постоял. Набрал ещё.
— Костян, здорово. Слушай, вопрос по земле. Я в Самарской области, частный сектор, окраина. Мне быстро отмежевать. У тебя нет никого? …Нет, не Москва. …Ну а через кого? …Понял. Ага. Спасибо.
И сел на ступеньку. В светлых брюках — на бетонную ступеньку. Просидел так минут пять.
Лариса вынесла ему воды.
— На.
— Спасибо. — Он выпил половину. — Ларис, а ты не помнишь, где у мамы забор раньше стоял? По схеме одно, по факту другое. Тут с твоей стороны какая-то ерунда.
— Помню. Пойдём покажу.
За пекарней был проход в шаг шириной, заросший подорожником, и вдоль него — серый штакетник, местами прибитый на новые гвозди.
— Вот. Забор твоя мать передвигала в две тысячи пятом, когда я пекарню пристраивала. Сама. Сказала: «Лариса, тебе проход нужен, а мне он зачем». До этого он вон где стоял, я по вишне помню, вишня у неё осталась.
— То есть стена твоей пекарни…
— В двадцати сантиметрах от межи. Да. А межа по документам непонятно где, а по факту вот.
Игорь долго смотрел на этот проход.
— Ларис, это проблема. Мне покупатель уже сказал: с ипотекой такое не берут. Банк не берёт участок, где границы не уточнены, а спорная стена вплотную — вообще стоп. Значит, надо межевать. А как размежую — может выйти, что твоя стена стоит на её земле. И тогда либо ты сносишь, либо я тебе продаю кусок, либо суд.
— Может выйти, — согласилась Лариса.
— Тебя это не пугает?
— Пугает. Только я двадцать лет живу так, что меня всё время что-нибудь пугает. Привыкла. Ты предлагаешь как?
— По-хорошему. Я оформлю этот кусок — там метров сорок квадратных, — ты мне за него по-божески, и разошлись.
— Сколько по-божески?
— Ну, сто.
— Тысяч?
— Тысяч.
Лариса засмеялась — коротко, по-настоящему.
— Игорь, ты цену земле смотрел? Сотка тут двести двадцать. Сорок метров — это ноль четыре сотки, восемьдесят восемь тысяч. Ты мне рыночную назвал, ещё сверху накинул и стоишь с лицом, будто одолжение делаешь.
— Хорошо, а ты сколько считаешь нормально?
— Ноль.
— В смысле?
— В прямом. Мать твоя этот проход отдала мне при жизни. Не на бумаге, руками. Я это в суде, конечно, не докажу, у меня свидетели Витёк да Галька. Но и ты не докажешь обратного, потому что она тебе ни строчки про это не писала. И пока мы будем выяснять, у тебя дом будет стоять непроданный. Год. Два.
Он смотрел на неё.
— А хочешь по-другому — вот тебе цифра. Ты мне за сорок метров ничего, я тебе ничего. Но если ты меня в суд потянешь, я выставлю встречное: за уход, за лекарства, за такси в больницу и за сиделку, которую я твоей матери два месяца из своего кармана оплачивала, пока ты по десять тысяч на карту переводил.
Тишина.
— Какую сиделку, — сказал Игорь.
— Валю. С Зубчаниновки. Полторы тысячи смена, три раза в неделю. Считай сам. Расписок нет, я ей наличными давала.
— Ларис, ты мне сейчас что…
— Ты цифру просил. Я назвала.
Он развернулся и пошёл к калитке. Штакетина за ним качнулась.
Про скорые ему рассказала Люба из магазина у остановки. Буднично, между делом, пока пробивала пиво и сигареты.
— А ты Ленкин? Игорь? Надо же. Ты у меня семечки брал, помнишь? Соболезную. Тихая была женщина, хорошая.
— Спасибо.
— Продавать приехал?
— Продавать.
— Ну правильно, кому он. — Люба приложила его карту к терминалу. — У Лариски-то был?
— Был.
— Ну и молодец. Ты ей, считай, по гроб жизни. — Сказала как про погоду. — Она ж мать твою и досматривала. Первый раз скорую летом вызывала, в жару. Потом в ноябре — я помню, снег лёг, Лариска через дорогу в тапках бежала, я в окно видела. И в январе два раза. Четыре, короче. И терапевта она приводила, Ольгу Николаевну, — к той на приём месяц не попадёшь, а к Лене ходила, потому что Лариска попросила.
Игорь стоял и слушал.
— И еду носила каждый день. Утром хлеб и что-нибудь, супчик в баночке. Лена вот тут на скамеечке сидела, рассказывала: «Валя, — то есть мне, — мне Лариса опять котлеты принесла, я говорю не носи, а она носит». Ой, погоди. Карта у тебя не проходит.
— Как не проходит?
— «Отклонено банком». Ещё раз приложи.
Он приложил. Терминал пискнул то же самое.
— Да ерунда, — сказал Игорь громко. — Это лимит. Я вчера за топливо платил и за гостиницу, у меня по этой карте суточный лимит, банк режет, когда операций много. Сейчас в приложении подтвержу.
— Ну подтверди.
Он полез в телефон. За ним стояли бабка с кефиром и мальчишка с мороженым, и он, тыкая в экран, зачем-то начал объяснять — уже не Любе, а вообще:
— У меня же карт несколько, там всё по числам разложено: ипотека двадцать восьмого, девяносто четыре тысячи, алименты пятнадцатого, потребительский тридцать первого, я под ремонт брал… Плюс лизинг, машина-то не моя, машина компании, я на ней просто езжу. И когда всё это разом уходит, на дебетовой остаётся немного, а я вчера…
— Да не переживай, — сказала Люба. — Хочешь, запишу?
Он поднял голову.
— Что?
— В долг запишу. У меня тетрадка. Тут полулицы в тетрадке, ничего страшного. — Она достала из-под прилавка школьную тетрадь в клеточку, потрёпанную, с загнутыми углами. — Как писать? Игорь Валентинович?
— Не надо, — сказал он. — Другой картой.
Другая прошла.
Он взял пакет и пошёл, а бабка с кефиром сказала ему в спину:
— И правильно, сынок. В долг — это когда нужда.
Ольгу Николаевну он застал у Ларисы в пекарне на другой день. Терапевт стояла в очереди, третьей, в обычном сарафане, с сумкой через плечо.
— Ларис, мне серого и, если остался, с творогом.
— Остался. Ольга Николаевна, вот, знакомьтесь: Елены Тимофеевны сын.
Терапевт повернулась. Посмотрела на него внимательно, без выражения.
— Игорь? Ну, здравствуйте. Я вам звонила в январе.
— Мне?
— Вам. С её телефона. Вы сказали, что перезвоните вечером. — Она взяла хлеб, положила в сумку. — Я вас не упрекаю, я просто отвечаю на вопрос, которого вы не задали. Ей нужен был стационар ещё в ноябре, а она отказывалась, потому что боялась, что вас с работы сдёрнут. Мы её с Ларисой Николаевной вдвоём уговаривали.
— Она мне не говорила, что болеет так.
— Она мне то же самое про вас говорила. Что у вас там работа большая. — Ольга Николаевна достала кошелёк. — Ларис, сколько?
В субботу у Гальки с восемнадцатого были поминки — сорок дней по мужу.
Лариса пекла с четырёх. Три пирога с рыбой, два с капустой, блины. Кутью Галька сама делала. И хлеб обычным порядком, потому что суббота — самый ходовой день.
Игорь пришёл в семь и встал в очередь. Кажется, его больше всего поразило, что очередь была. Восемь человек в семь утра в переулке, где, по его памяти, вообще ничего не происходило.
— Ларис, мне серого две и батон.
— Держите.
— Ларисочка, а ключ от колонки у тебя? У меня насос сдох.
— На гвоздике за дверью, берите. Только повесьте потом.
— Ларис, мне полбуханки, а я десятого отдам, у меня пенсия десятого.
— Хорошо, Зоя Фёдоровна. Тоня, запиши бабу Зою.
— Ларис, а пирог на девятое сможешь? Свекровь у нас поминаем.
— Смогу. С рыбой, с капустой? Записываю: девятого к одиннадцати, два с капустой.
Когда дошла его очередь, он сказал:
— Мне бы поговорить.
— В два.
В два он сел на ту же табуретку.
— Ларис, я не знал. Про скорые не знал, про еду не знал. Она мне не говорила.
— Она и не сказала бы. Гордая была.
— Я деньги переводил. Каждый месяц, десять, иногда пятнадцать.
— Знаю. Она мне сообщения показывала и радовалась. — Лариса сняла косынку, потёрла лоб. — Игорь, я тебя не грызу. Деньги — тоже помощь. Только когда человек в четвёртом часу ночи задыхается, ему деньгами не поможешь. Ему надо, чтоб кто-то дверь открыл и скорую впустил, потому что она сама до двери не дойдёт.
— Почему ты мне не звонила?
— Звонила.
Он замолчал.
— Три раза. Первый — ты сказал, что в командировке и что мама паникёрша. Второй не взял, потом перезвонил и спросил, сколько денег надо. Третий — в январе, когда её увозили с подозрением на инфаркт. Ты сказал: «Ларис, ты уж посмотри там, я не могу вырваться, у нас годовой отчёт». И перевёл двадцать.
— Я не помню такого.
— А я помню. Потому что каждый раз потом сидела в приёмном покое до утра и думала: вот сейчас он приедет, и я домой пойду.
Игорь смотрел в пол.
— Ты к маме ходила? — спросил он зачем-то. — Каждый день?
Лариса подсыпала муки и накрыла тесто полотенцем.
— Она же одна была.
Через день он принёс ей тетрадку. Общую, в клетку, из материного комода.
— Ларис. Я тут разбирал. Посмотри.
Она вытерла руки, взяла. На первой странице рукой Елены Тимофеевны, крупно, с наклоном:
«Ларисе за котлеты и хлеб — 300. 12 фев. — ещё 200. Такси до больницы 480 — отдать. За Валю: не знаю сколько, спросить и отдать обязательно».
И дальше, страниц шесть. Даты, суммы, «отдать», «отдать», «спросить».
— Она считала, — сказал Игорь. — Каждую банку супа считала, чтоб тебе вернуть.
— Знаю я. Она мне в карман фартука деньги пихала, я вынимала и обратно на комод клала. У нас с ней это как игра было. — Лариса закрыла тетрадку и вернула ему. — Забери. Это твоё.
— Мне зачем?
— А мне зачем? Я эти котлеты помню. Ты — нет. Тебе полезнее.
Женьку он подловил вечером у калитки, когда тот выкатывал велосипед.
— Слушай, Евгений. Ты в колледж, я слышал. А после?
— Работать.
— Тут?
— Ну да.
— А в Москву не думал? Я могу подсказать, куда. У нас автопарк большой, ребята нормально получают, кто руками умеет. Я тебе через год-два могу и жильё подсказать, комнату для начала.
Женька постоял, держа руль.
— Спасибо. Не надо.
— Почему?
— У матери спина. Она противни таскает, а у неё спина. — Женька забросил ногу через седло. — Мне пока не в Москву.
Игорь ничего не ответил. Стоял и смотрел, как тот выруливает мимо колдобины.
Покупатели приезжали один раз, в конце июля. Молодая пара с ребёнком в автолюльке. Ходили по двору, женщина заглянула в сени, мужчина полез на чердак и слез быстро.
— А тут у вас межа как? — спросил он, кивая на штакетник.
— Межевание в сентябре.
— То есть сейчас границ нет?
— Границы есть, просто в реестре не уточнены.
— А стена соседская вплотную?
— Двадцать сантиметров.
Мужчина посмотрел на женщину. Женщина сказала: «Мы подумаем», — и они уехали через десять минут, даже воды не попросили.
Вечером Игорь опять сидел на её ступеньке.
— Ларис, а ты дом не купишь?
Она вышла с двумя кружками, села рядом.
— За сколько?
— Три двести.
— Три двести — это в цене участка с межеванием, с крышей и с водой. А тут крыша просела, скважины нет, колонка на улице, электрика ещё Ленина, алюминий, я знаю, у меня свет мигал по всей линии, когда она утюг включала. — Лариса отпила. — Один шестьсот. И то мне сначала с Витьком посчитать надо.
— Ты смеёшься.
— Нет. Я тебе честную назвала. Ты просто в Москве привык, что тут дёшево, а раз дёшево — значит, у нас и деньги дешёвые.
Он поставил кружку на ступеньку.
— Я лучше подержу.
— Держи. Только зимой я опять воду перекрою и опять тебе не позвоню похвастаться.
Он уехал седьмого августа.
Утром вынес из материного дома два ящика. В одном — альбомы, папки, его школьные грамоты, которые она хранила. Во втором — швейная шкатулка, будильник «Слава», бумажная иконка и детские кроссовки. Не те, чужие, в которых он ходил в шестом классе и над которыми смеялась вся улица; те давно сгнили. А первые его, синие, крошечные. Мать берегла.
— Ларис, можно у тебя оставлю? В сентябре заберу. Или потом. Чтоб в доме не сырели.
— Ставь на крыльцо. Унесу в кладовку.
Он поставил и не уходил.
— Ларис, прости меня. За ту фразу и вообще.
Она подумала подольше, чем в предыдущие разы.
— Я эту фразу двадцать лет носила. Не буду врать, что забыла. В самые плохие ночи вспоминала. Вот в двенадцатом, когда печь сгорела, сидела на этих ступеньках и думала: ну вот, Игорь, ты и прав.
— И что?
— И баба Зоя пришла. В семь утра. «Ларисочка, а хлеб будет? Мне до магазина километр, а я не дойду». Я утром пошла к Витьку, он мне из старого шкафа за две недели новую камеру сварил. Бесплатно, за пироги. Я испекла. Баба Зоя пришла.
Она поставила кружку на перила.
— Мне тебя прощать не за что, Игорь. Ты мне жизнь не испортил. Ты мне её нечаянно на место поставил. Я тогда чуть за тобой не уехала, мне двадцать три было, у меня уже и адрес был, где комнату снять. А ты у автобуса сказал про противни, и я осталась. Со зла осталась, чего уж.
— И что теперь?
— Теперь я рада, что не уехала. Вот это тебе и говорю. Без злости.
Он молчал.
— А извиняться тебе надо не передо мной.
Он посмотрел в сторону двадцать шестого дома. На подоконнике за стеклом до сих пор стоял горшок с засохшей герани, которую Елена Тимофеевна так и не выбросила.
— А ты всё тут, — сказал он третий раз. И теперь в этом не было ничего — ни насмешки, ни удивления. Просто выдох.
— Всё тут.
Он сел в машину, объехал колдобину у Витькова забора и ушёл в переулок.
Улица не смотрела. Витёк варил кому-то ворота, и от искр было светло даже на солнце. Галька развешивала бельё. Баба Зоя шла с ключом от колонки, чтобы повесить его на гвоздик за дверью.
Женька вышел на крыльцо, зевая, посмотрел на два ящика.
— Мам, а он больше не приедет?
— Приедет. В сентябре, на межевание.
— А ты его правда любила когда-то?
— В двадцать три года, Женька, и не такое бывает. — Лариса подтолкнула ящик к стене. — Иди умывайся. Мне противни таскать, а у меня спина.
— Давай я потаскаю.
— Давай.
И он потаскал: восемь противней от стола к печи, потом обратно. В пекарне запахло так, что баба Зоя, проходя мимо, остановилась и сказала в открытую форточку:
— Ларисочка! А с абрикосом сегодня будут?
— Будут, Зоя Фёдоровна. К семи.
— Ой, я приду.
— Приходите. Я вам отложу.
— Я купила, я плачу, и я владею, — сказала я, глядя в глаза тем, кто хотел отобрать мой дом.