– Мы тут скважину пробили, – говорил он сестре. – Сто шестьдесят тысяч. Зато вода круглый год, хоть в январе приезжай.
Мы.
Я вытерла руки о фартук и садиться не стала.
– Не мы, – сказала я. – Я.
На веранде стало тихо. Даша перестала жевать и посмотрела на мать.
– Тома, – сказал Гена вполголоса. – Ну зачем при детях.
– А я ничего плохого не говорю. Скважину оплатила я, договор на меня, мастеров искала я. Пусть Люся знает, к кому идти, если насос встанет.
– Ой. А дешевле нельзя было? – спросила Люся.
– Дешевле – это опять колонка и вёдра.
Гена поставил стакан донышком на клеёнку, аккуратно, будто ставил точку.
Мамина квартира в райцентре продалась в двенадцатом году, через полгода после похорон, как положено. Все эти деньги ушли сюда – в шесть соток и щитовой дом с провалившимся крыльцом. Свои я добавила сверху.
Вечер был тихий и тёплый, из тех, когда сад ничего не просит. За столом сидели все наши: свекровь во главе, Люся с детьми, Гена сбоку от матери.
– Пирог с чем? – спросила Даша.
– Со сливой. С той, что у забора.
– Она кислая!
– А в пироге сладкая, – сказала я и отрезала ей первый кусок.
Артём тыкал в телефон и жевал одновременно. Люся сидела в моей кофте: своя оказалась тонкая, к вечеру потянуло от реки.
Свекровь отодвинула тарелку и заговорила о том, что раньше жили без всяких скважин, носили с колодца, и никто не жаловался, и здоровье было другое.
– Мам, ну сейчас время другое! – сказала Люся.
– Время другое, а бабы те же. – Зоя Марковна повернулась ко мне. – Тамара, у тебя варенье прошлогоднее осталось? Я Ритке две банки обещала.
– В подполе. Возьмите.
– Возьму.
Она всегда так спрашивала: уже решив.
Я ушла на кухню за вторым чайником. Плита у меня старая, две конфорки из четырёх, я к ней давно приноровилась. Из окна была видна веранда: все сидят, все едят, никто и не обернулся.
Когда я вернулась с чайником, Гена наливал компот и рассказывал, как поднимали участок: как заваливали яму под фундамент, как возили щебень мешками в багажнике, как первый год жили в вагончике без света. Рассказывал он складно, с паузами в нужных местах. И в его рассказе всё это делали мы.
– Ген, ты в первое лето приезжал два раза, – сказала я.
– Три.
– Пусть три.
– Тамара, ну что ты за человек! – сказала свекровь. – Мужику при сестре слова сказать не даёшь.
– Пусть говорит. Я же не мешаю.
– Мешаешь. Ты каждое слово взвешиваешь, как в аптеке.
Артём поднял голову от телефона.
– А скважина глубокая?
– Тридцать четыре метра, – сказала я. – Там внизу известняк, вода из-под него.
– Круто.
– Круто, – согласилась я.
– Люська-то квартиру сдавать надумала, – сказала свекровь и потянулась за чайником. – Жильцов уже смотрит.
– Мам, – сказала Люся.
– А что мам? Дело хорошее, деньги лишними не бывают.
Люся быстро глянула на брата. Гена смотрел в стол.
– Дядь Ген, пойдём за яблоками, – попросила Даша.
– Я в тапках.
За яблоками пошли мы с Артёмом. Он держал пакет и светил телефоном, а я трясла нижнюю ветку.
– Теть Том, а эта яблоня старая?
– Ровесница твоего брата. Я её везла в автобусе на коленях, в мокрой тряпке. Все смотрели.
– Дед бы сказал, что проще купить готовую.
– Дед бы сказал.
Когда вернулись, Люся уже стояла в дверях с двумя пакетами.
– Тамар, я огурцов немного взяла и кабачок. Ничего?
– Бери.
– И варенья, – сказала свекровь у неё из-за спины. – Я ей четыре банки собрала. Крыжовенное и вишнёвое.
– Крыжовенного всего две было!
– Ну вот две и взяли.
Гена повёз их на станцию. Я осталась с посудой.
Домывала я в двенадцатом часу. Он вернулся, постоял в дверях кухни, поковырял ногтем косяк.
– Ты зачем это устроила за столом?
– Я сказала как есть.
– Как есть при своих не говорят.
Он ушёл. Через минуту вернулся.
– Завтра поговорим. Серьёзно.
***
Разговор он завёл на следующий вечер, когда я убирала со стола.
– Сядь, – сказал Гена. – На пять минут.
Я села. Он отодвинул солонку, будто она мешала.
– Надо дом переписать на Люсю.
Тряпка так и осталась у меня в руке.
– Что?
– Дом. Переоформить. Она одна с двумя, живут в двушке, Артёму пятнадцать, ему свой угол нужен. А тебе дача зачем? Через два года на пенсию, будешь тут одна куковать.
– Я тут не кукую. Я тут живу.
– Тома, не цепляйся к словам.
Он стал объяснять, что Люсе всю жизнь не везёт, что муж бросил её с грудной Дашей и уехал, что мать за неё сохнет, а он старший и в ответе за всех.
– В ответе перед кем? – спросила я.
– Перед сестрой. Я с четырнадцати лет за неё отвечаю. Отец ушёл, я в доме мужик остался.
– А за меня кто отвечает?
– Ты взрослая женщина.
Я положила тряпку на край стола, ровно, будто это было важно.
– Гена. Дом куплен на мамины деньги. Договор на мне одной. Деньги пришли со счёта, который открывали после наследства, там всё видно, до рубля.
– Ты мне бумажками будешь тыкать! Тридцать один год вместе.
– Три зимы твоя мать жила у нас в спальне, а я спала на кухне. Я тебе этим тыкала?
Он потёр лицо ладонью.
– Ты пойми, ты же ничего не теряешь. Ездить будешь как ездила. Просто на бумаге станет Люся.
– На бумаге станет Люся, а весной я узнаю, что мне тут места нет.
– Ты о людях всегда думаешь плохо.
– Я о людях думаю по делам. Крыльцо кто перебирал? Крышу кто перекрывал в позапрошлом году, пока ты на рыбалке был?
– Опять началось!
– Не началось. Первый раз говорю вслух.
– Я же не себе прошу, – сказал он. – Я себе за всю жизнь ничего не попросил.
– Ты в то лето работу менял и сказал, что вкладываться нечем. Я тебя попрекала хоть раз?
– Не начинай.
– Так и мне не давал.
– Чего я тебе не давал?
– Ничего, Гена. Вот прямо ничего.
Свекровь стояла в дверях в халате, с чашкой. Сколько она там простояла, я не знаю.
– Тамара, ты не горячись, – сказала она. – Подумай недельку. Дом большой, всем хватит.
– Всем – это кому?
– Ну кому. Семье.
Я встала, вытерла руки о фартук, потом сняла его и повесила на гвоздь.
– Нет, – сказала я. – Не будет этого. Ни через неделю, ни через год, ни по завещанию.
– Не руби сгоряча, – сказал Гена.
– Я не сгоряча. Я это решила тринадцать лет назад, когда крыльцо разбирала руками.
Он не крикнул. Он кивнул – так кивают, когда услышали ожидаемое, – и ушёл спать.
Утром на кухонном столе лежала распечатка. «Договор дарения, перечень документов». Внизу от руки был написан телефон и имя: Ирина Валерьевна.
Я сложила листок вчетверо и убрала в карман халата. Ходила с ним весь день.
– Ты чего не завтракала? – спросила свекровь.
– Не хочется.
Потом обошла участок. Малину надо было вырезать ещё в июле, а я всё откладывала. Смородина у забора вымахала выше меня. Я стояла и очень долго на неё смотрела, будто куст мог что-то ответить.
Свекровь в тот день перебрала мой подпол. Я вышла за водой и увидела на крыльце банки, выставленные в ряд.
– Зоя Марковна, это куда?
– Ритке две, Наде две, остальное Люсе. Скажу, что от себя, а то неудобно с пустыми руками.
– От себя, – повторила я.
– Ну а как. Ты же не считаешь.
Я и правда не считала. Никогда. Наверное, в этом всё и дело.
Вечером Гена вышел с телефоном к бочке. Окно на кухне было открыто.
– Да упирается она, характер такой, – говорил он кому-то. – Дай срок. Ну куда она денется.
Потом он отошёл к калитке, и слов стало не разобрать.
В субботу он уехал в город. Сказал – к матери, лекарства завезти.
Мать в это время сидела на моей веранде и чистила смородину.
***
Я села напротив неё и придвинула таз.
– Зоя Марковна, а Гена к вам поехал.
– Ко мне? – Она подняла голову. – Так я тут.
– Вот и я думаю.
Она пожевала губами и снова взялась за ягоду.
– Значит, к Люсе. У них дела.
– Какие дела?
– Обыкновенные. – Пауза вышла длинная. – Ты не думай, Тамара, никто тебя не гонит. Тебе комнату с окном на яблони оставят. Там же тепло, печка рядом.
Ложка звякнула о таз.
– Оставят?
Свекровь заговорила быстро, как говорят люди, поняв, что сказали лишнее: что ничего ещё не решено, что просто прикидывали на будущее, что Люся квартиру сдаст, деньги пойдут на детей, а жить они станут тут, потому что дом большой и топится, и зимой не пропадёт.
– Когда прикидывали? – спросила я.
– Да в июле ещё.
– В июле, – повторила я.
– Люся сюда с рулеткой приезжала, – сказала свекровь. – В тот день, когда ты в город на приём ездила. Померили, где кровати встанут.
Я досидела до конца. Дочистила свою половину, отнесла таз в дом, поставила на плиту. Руки всё делали сами.
Потом пошла в дальнюю комнату – ту, где старый шкаф и зимние вещи. Отодвинула штору.
На обоях у окна, на высоте моего локтя, стояли два карандашных крестика, а между ними цифра. Кто-то мерил стену и записал, чтобы не забыть. Я потрогала их пальцем. Карандаш не стёрся.
Значит, ужин, за которым Гена сказал «надо переписать», был не началом разговора. Он был концом. Начало прошло без меня – в июле, с рулеткой, между двумя автобусами.
Люся позвонила сама, ближе к вечеру.
– Тома, ты только не выдумывай, – сказала она. – Мама вечно всё перепутает.
– Что она перепутала?
– Ну про рулетку эту. Мы просто посмотрели. Мало ли как жизнь повернётся.
– А жильцы у тебя с какого числа?
Она замолчала. Долго.
– С первого октября, – сказала Люся. – Тома, ну а что мне, всю жизнь на две зарплаты сидеть?
– Не знаю.
– Вот и я говорю.
Вечером я позвонила сыну в Тверь.
– Мам, ну перепиши на меня, и всё, – сказал Кирилл. – Оформим дарственную, и они отвяжутся навсегда. Хочешь, я в отпуск приеду, за неделю сделаем.
– Не хочу.
– Почему?
Я смотрела в окно на яблони, которые в темноте были просто чернотой.
– Потому что тогда он опять будет не мой.
– Мам, я же не они.
– Знаю. Всё равно не хочу. Первый раз в жизни хочу, чтоб было просто моё.
Он помолчал и сказал, что я всё-таки упрямая. Я согласилась.
Гена вернулся в воскресенье к вечеру. Они с матерью сели пить чай на веранде, и оттуда пошёл ровный домашний гул, к которому я привыкла за жизнь.
Я достала из комода жёлтую папку и положила её на клеёнку между чайником и вазочкой.
– Открой, – сказала я Гене.
– Что это?
– Открой.
Он открыл. Свидетельство о праве на наследство. Договор купли-продажи, где покупатель я одна. Выписка со счёта. Договор на скважину, накладные на щебень, квитанция за крышу, чек на насос.
– И что? – Он даже не наклонился читать.
– И то, что комнаты можно было мерить при мне.
Гена медленно повернул голову к матери.
– Мам. Ты сказала?
– Ничего я не говорила, – ответила Зоя Марковна и стала складывать салфетку вчетверо, потом ещё раз.
– Она не говорила, – сказала я. – Она проговорилась. Разница есть.
– Тамара, тебе бы язык придержать, – сказала свекровь.
– Мне тридцать один год его придерживали. Хватит.
Она встала, взяла чашку и понесла её в дом. У самой двери обернулась.
– Бог тебе судья. Родню в бумажки не заворачивают.
Гена сидел ещё минут десять, глядя на папку, как на чужую вещь. Потом сказал «ладно», ещё раз сказал «ладно» и ушёл в комнату. Через стену было слышно, как он с кем-то говорит по телефону – коротко, слов не разобрать.
Я вышла на крыльцо и села на верхнюю ступеньку. Ночи уже стали холодные, от земли тянуло сыростью, и в темноте пахло падалицей.
***
Три дня он со мной не разговаривал. Ел, выходил к мангалу, смотрел новости с выключенным звуком. На четвёртый день свекровь уехала к племяннице в город: сказала, ноги.
Погода в те дни стояла хорошая, обидно хорошая. Я обобрала последние помидоры, зелёные, ведь до заморозков они на кусте всё равно бы не дозрели.
Вечером мы сели ужинать вдвоём.
– Значит, так, – сказал Гена и отодвинул тарелку. – Или ты переписываешь дом на Люсю, или я собираю вещи. Живи тут одна со своими бумажками.
Он ждал. Я видела, как он ждёт: подался вперёд, пальцы на краю стола, лицо человека, который заранее знает, чем всё кончится.
Испуга не было. Внутри стало ровно и просторно, как в комнате, из которой вынесли лишний шкаф.
– Хорошо, – сказала я.
– Что хорошо?
– Собирай.
Он засмеялся. Потом перестал.
– Ты кого пугать вздумала! Куда я пойду?
– К Люсе. Ты же ей дом обещал. Значит, и угол там найдётся.
Он сидел и смотрел, как я иду в спальню. Я достала из-под кровати сумку – ту, с которой мы когда-то ездили в Анапу, – и стала складывать. Рубашки. Бритву. Таблетки от давления. Зарядку. Тёплую куртку, потому что сентябрь на носу.
– Сапоги свои возьми, – сказала я.
– Какие сапоги?
– Резиновые.
– Нет у меня резиновых сапог.
– Вот и я думаю: нет.
Он попробовал зайти иначе. Сел на край кровати, заговорил тише: что погорячился, что переписывать не обязательно, можно составить завещание, и всё останется как есть, и никто ничего не заметит.
– Гена, – сказала я.
– Что?
– Ты только что поставил условие. Или дом, или вещи. Я выбрала.
– Я не так сказал.
– Ты так сказал. При мне и при своей тарелке.
Он ещё говорил. Что я пожалею. Что мать была права с самого начала. Что баба одна в садовом товариществе – это смех и слёзы. Я застегнула вторую сумку и вынесла обе на крыльцо.
– Ключи дай, я сам доеду, – сказал он уже во дворе.
– Нет. Отвезу я.
Можно было подождать до утра. Можно было дать ему неделю, месяц, можно было вообще ничего не собирать – просто сказать «нет» и жить дальше, никуда бы он не делся. Я не стала. Не потому, что боялась передумать. Потому что не хотела завтра снова жарить ему яичницу.
Уже на дороге он спросил, куда мы едем.
– К сестре.
– Она не ждёт.
– Ты меня тоже не спрашивал, когда мою дачу ей раздавал.
Дальше ехали молча. Сорок километров, потом мост, потом чужие дворы с качелями. Он думал, что я разверну машину. Я видела это по его затылку, по тому, как он держал руку на ручке двери.
Люся открыла в халате. За её спиной в коридоре стояли оба: Артём в наушниках и Даша босиком на холодном полу.
– Тома, ты чего? – сказала Люся.
Я поставила первую сумку на порог. Вторую – рядом.
– Забирай, – сказала я. – Ты просила дом – дома не будет. Будет брат.
– Ты с ума сошла! У меня две комнаты!
– У меня одна была, когда твоя мать три зимы жила в нашей спальне.
– Ночь на дворе! – Люся оглянулась на детей и понизила голос. – Ты о них подумала вообще?
– Он мне тоже условия ставил не с утра.
– Дядь Ген, а ты у нас теперь будешь жить? – спросила Даша.
Никто ей не ответил. Артём снял один наушник, посмотрел на меня и надел обратно.
Я спустилась по лестнице и уехала.
Дома не стала включать верхний свет. Села на крыльцо в темноте. Ноги гудели, ладони пахли бензином. От яблонь тянуло холодом, за дорогой лаяла собака.
И понемногу дошло, что этот дом теперь можно не делить ни с кем. Ни комнаты, ни варенье, ни воскресенье.
Телефон завибрировал в кармане. Восемь пропущенных от свекрови. Перезванивать я не стала.
Он позвонил сам, в первом часу.
– Тома. Открой ворота, я на такси.
– Нет.
– Ты серьёзно?
– Гена, я сегодня уже говорила серьёзно. Дважды.
Он сказал, что я пожалею, и отключился.
Утром я проверила насос, подмела веранду и сняла с гвоздя его старую кепку. Подержала и повесила обратно. Пусть висит.
***
В сентябре я отнесла заявление в мировой суд. Согласия он не дал, так что заседание назначили через месяц. Двадцать восьмого октября он не пришёл. Второе – двенадцатого ноября, и туда он обещает явиться с юристом. Люся уже говорит родне, что дом всё равно общий, раз куплен в браке.
Она позвонила мне в конце октября, впервые с того вечера.
– Тома, забери его, – сказала Люся.
– Куда?
– Домой. Он лежит на диване, телевизор до двух ночи, Артём на кухне на раскладушке спит, а ему в школу к восьми. Ты пойми, у меня дети.
– Понимаю.
– И что?
– И ничего.
Она положила трубку первой.
В начале ноября он приехал за инструментом. Стоял у калитки, внутрь я его не позвала.
– Отдай ящик и удочки.
Я вынесла. Он проверил, все ли ключи на месте, и только потом поднял глаза.
– Ты хоть понимаешь, что наделала?
– Понимаю.
– Ничего ты не понимаешь!
Ящик он поставил в багажник чужой машины – его привёз какой-то мужчина из Люсиного двора – и уехал, не попрощавшись.
Дом я к холодам готовила сама. Позвала мужика с четвёртой линии, он поправил дверь и прочистил дымоход, взял по-соседски. Дрова привезли на прошлой неделе, я перетаскала их под навес за два вечера.
Кирилл звонил в ноябре, спрашивал, не передумала ли я насчёт дарственной. Не передумала.
Зое Марковне я не звонила ни разу. И она мне тоже. Она звонит другим: сестре в Клин, соседке Рае, племяннице, дальней родне – и всем рассказывает, какая я. Мне передают через третьи руки, с добавлениями.
Права я была – или досталось не тому, кому надо?
В субботу я укрыла розы лапником. Одна, не спеша, и ни разу не посмотрела на часы, чтобы успеть к чьему-то обеду.
— Ты серьёзно притащила юриста, чтобы отжать мою квартиру для золовки? — Вера усмехнулась. — Катись отсюда, пока я добрая.