«Зять – не родня», – тёща не пустила меня в больницу к жене, и я оформил все доверенности
– К Вере Николаевне пускаем только мать, – сказала медсестра и задвинула окошко.
Я остался стоять с пакетом. Халат, тапки, зарядка и три яблока, купленные на заправке по дороге.
Жену увезли с работы в одиннадцать утра. Позвонила её сменщица, я бросил объект и гнал через весь город, и всё равно опоздал, потому что тёща живёт в четырёх остановках отсюда, а я – на другом конце, за мостом.
Мы женаты четырнадцать лет. За все эти годы Раиса Павловна ни разу не назвала меня по имени. Только «зять». «Зять приехал», «зять пусть глянет», «а зять-то где ходит?»
Я привык. На самом деле привык.
Окошко открылось снова.
– Вы ей кто?
– Муж.
– Мать сказала, что ближайший родственник – она, – медсестра заглянула в тетрадку. – Вы пока подождите.
Пока. Хорошее слово.
Я сел на кушетку у стены, под графиком посещений и объявлением про бахилы, и просидел там шесть часов, вставая только за водой к автомату. От нечего делать сосчитал плитку на полу коридора – сорок восемь штук до поворота.
Рядом сидел мужик моего возраста, тоже с пакетом.
– Кого ждёшь?
– Жену.
– А чего не идёшь?
– Не пускают.
– Тёща? – спросил он, не поворачиваясь.
Я посмотрел на него.
– Как догадался?
– У меня так же было, – сказал он. – Ты, главное, сразу бумаги делай. Потом поздно будет.
Он ушёл, а я эту фразу запомнил очень сильно, хотя тогда ещё не понимал зачем.
Мне звонил мастер с объекта, спрашивал, что делать с котельной. Я сказал, что приеду завтра. Потом ещё раз сказал, что приеду завтра, уже другому человеку.
Раиса Павловна вышла только в пятом часу. В халате поверх пальто, с пустым пакетом в руке.
– Ты чего расселся?
– Я к Вере.
– Не пустят, – она даже не остановилась. – Там режим.
– Тебя же пустили.
– Я мать.
Она сказала это так, как говорят «я тут стою в очереди», – буднично и с полным правом на своё место в мире.
– А я муж, – сказал я.
Она наконец повернулась и посмотрела на меня тем самым взглядом, каким смотрят на курьера, который привёз не тот заказ и теперь мешает закрыть дверь.
– Муж, – повторила она. – Ты пойми одну вещь, зять. Зять – не родня. Родня – это по крови. Ты человек посторонний. Сегодня ты муж, а завтра тебя нет.
Я ничего не ответил. Просто стоял и держал пакет.
А в голове почему-то полезли цифры. Дурацкая привычка, профессиональная: я двадцать лет наладчиком, у меня всё через счёт, через смету, через акт выполненных работ.
Ремонт в её квартире, лето позапрошлого года. Три недели отпуска, которые я не потратил ни на море, ни на рыбалку. Снял с карты двести четырнадцать тысяч – проводка, плитка, натяжные потолки, унитаз с косым выпуском, который мы искали по трём магазинам, потому что в её доме иначе никак. Она тогда сказала соседке: «Ну хоть на что-то сгодился».
Дача. Шесть сезонов подряд, каждую субботу с мая по сентябрь. Я как-то ради интереса посчитал по календарю – сто двадцать восемь суббот. Вода, дрова, забор, теплица, крыша на веранде, скважина, которую бурили в дождь. Участок, между прочим, оформлен на Веру – мать переписала на неё ещё до нашей свадьбы, чтобы «дочке спокойнее было». Но хозяйничала там всегда Раиса Павловна, а я приезжал туда работником, которого кормят обедом на веранде.
Поликлиника. Четыре года я возил её на процедуры два раза в месяц. Девяносто шесть поездок, тридцать четыре километра туда и обратно, и ни одного «спасибо» за всё это время. Один раз было «мог бы и пораньше выехать, я тут мёрзну».
И вот теперь: посторонний.
– Пакет отдай, – сказала она. – Я сама отнесу.
– Там её халат.
– Я разберусь, что ей нужно.
Она забрала пакет из моих рук спокойно, как со стола берут, и пошла к лифту, и лифт её долго не забирал, и мы всё это время стояли в десяти шагах друг от друга и молчали.
У меня заныло между лопаток. Тело ведь быстрее головы понимает, когда тебя вычёркивают.
А потом я сделал то, чего сам от себя не ожидал.
Я не поехал домой. Я поднялся этажом выше, нашёл кабинет заведующей отделением и постучал.
– У нас приём до трёх, – сказала женщина за столом.
– Я на две минуты.
Я положил перед ней паспорт и свидетельство о браке. Прямо на бумаги, которые она читала.
– Кострецова Вера Николаевна. Я её муж, вот штамп, вот свидетельство, всё действующее. Прошу внести меня контактным лицом. Информацию о состоянии – мне. Согласия – со мной.
Заведующая подняла глаза.
– С вами уже общалась мать пациентки.
– Мать пациентки – моя тёща, и она мне сегодня объяснила, что я в вашем коридоре человек лишний. А я супруг, и по закону вопросы решает супруг, если жена дееспособна и сама не написала иначе. Спросите у неё, когда она придёт в себя. Я подожду её ответа, чей угодно другой мне не нужен.
Я говорил тихо. Я вообще не умею кричать, никогда не умел, и меня это всю жизнь подводило.
Она молча пододвинула к себе журнал.
– Телефон диктуйте.
Я продиктовал. Она записала мой номер и вычеркнула чужой. Одной чертой.
Дверь за мной закрылась. Коридор был пустой, только автомат с кофе гудел в углу да где-то за поворотом звенела тележка.
Я постоял, упёршись ладонями в подоконник. Пальцы были холодные, хотя батарея жарила прямо подо мной. Я даже удивился сам себе: столько лет молчал и терпел, а тут вдруг вышло за две минуты, и небо не упало.
В восемь вечера телефон завибрировал. Незнакомый номер, ординаторская.
– Кострецов? Ваша жена в сознании. Состояние стабильное. Завтра решим по посещению.
Два слова из всего разговора я услышал по-настоящему. «В сознании». «Стабильное». Я стоял на парковке между чужими машинами и дышал так, будто только что поднялся пешком на девятый этаж.
Я даже улыбнулся. Впервые за этот день.
Радость держалась ровно до подъезда.
Потому что дома в прихожей стояли чужие тапки. На крючке у зеркала не было запасного ключа Веры – зато на тумбочке лежал другой, на потёртом красном шнурке.
Тёщин.
***
– Ника у меня, – сказала Раиса Павловна в трубку. – И вещи Верины я забрала. Нечего им тут пылиться.
Я стоял посреди собственной прихожей и смотрел на этот шнурок.
Ключ я отдал ей семь лет назад, на две недели, когда мы затеяли ремонт и жили у моей матери. Она забыла вернуть, а я не напомнил – неудобно же, мать жены, ещё обидится.
За семь лет она приходила к нам, когда хотела. Я как-то за один месяц из интереса посчитал: восемь раз. Восемь раз без звонка, без «можно?», без ничего. Разбирала холодильник, перекладывала полотенца, снимала с батареи мои рабочие штаны и вешала их «как положено, а не как попало».
– Ника завтра в школу, – сказал я. – Портфель здесь.
– Я собрала.
– Ты собрала свой шкаф или её?
– Не хами.
Я прошёл по квартире. В спальне открыт шкаф, вешалки сдвинуты к краю. Нет Вериного пуховика, нет двух свитеров. И нет зелёной папки – той самой, где паспорт, полис, СНИЛС и свидетельство о собственности на дачу.
– Раиса Павловна. Верните документы.
– Ей в больнице полис нужен.
– Полис у меня, я его копию в приёмном сдавал.
Пауза. Короткая, но я её услышал.
– Мало ли что понадобится, – сказала она. – Я мать. Мне лучше знать.
И положила трубку.
Я сел на табуретку в кухне, и часы над плитой показывали половину одиннадцатого, и в квартире было так пусто, как не было ни разу за все наши годы.
Нике двенадцать, шестой класс. Она сидела сейчас у бабушки, в комнате с ковром на стене, и наверняка не спала, потому что она никогда не засыпает на чужой подушке.
Телефон пиликнул. Сообщение от дочери. Три слова и запятая.
«Пап, забери меня».
Я вышел из квартиры, даже не переодевшись.
Ехал двадцать минут, поднялся на третий этаж, позвонил. За дверью зашаркали.
– Кто?
– Открой, пожалуйста.
– Ребёнок спит. Приходи завтра.
– Она мне только что написала.
Молчание. Потом задвижка.
Раиса Павловна стояла в проёме в халате, перегородив вход рукой. Маленькая, мне до плеча, шестьдесят шесть лет, а рука как шлагбаум на переезде.
– Ты чего людей на ночь глядя поднимаешь?
– Ника, одевайся, – сказал я через её плечо.
Дочь вышла в коридор уже одетая. С рюкзаком. Она ведь так и не раздевалась.
– Куда ты её потащил? – голос тёщи взлетел. – У ребёнка мать в больнице, ей бабушка нужна!
– Ребёнку нужен отец и своя кровать, – сказал я. – А бабушка у неё никуда не денется.
– Ты ей никто без Веры! Ты понял? Никто!
Ника обошла бабушку боком, как обходят лужу, и встала рядом со мной, и вот тогда мне стало по-настоящему тяжело, потому что ребёнок не должен выбирать сторону в коридоре в одиннадцать вечера.
Мы спустились. В машине дочь пристегнулась и уставилась в окно.
– Пап, а бабушка сказала, что мама, может, не вернётся.
Я держал руль двумя руками и считал про себя до пяти. Досчитал до девяти.
– Мама вернётся, – сказал я. – Мне сегодня врач сказал, что ей лучше, и это правда, я не придумываю. Взрослые иногда говорят страшное, когда сами боятся.
Дома я разогрел пельмени, и мы поели в двенадцатом часу.
– Пап.
– М?
– А бабушка на тебя очень злится?
– Очень.
– А ты на неё?
Я подумал и решил не врать.
– И я на неё. Но ты тут ни при чём, ты это запомни.
– Она всё-таки хорошая, – сказала Ника. – Просто громкая.
Она уснула, не дочитав главу, прямо со светом.
А я сел в кухне и набрал круглосуточную службу.
Мастер приехал в семь утра. Замена личинки, работа плюс выезд – четыре тысячи шестьсот. Он крутил отвёрткой и рассказывал, что сейчас все меняют, время такое, люди друг другу не верят.
Старый замок он положил на подоконник. Я взял с тумбочки ключ на красном шнурке и убрал его в ящик с саморезами. Не выбросил, а именно убрал, сам не знаю зачем.
В девять я позвонил ей сам.
– Раиса Павловна. Я поменял замок. Ваш ключ больше не подходит.
Тишина в трубке была такая, что я слышал у неё телевизор.
– Ты меня из дома дочери выгоняешь?
– Из квартиры, за которую мы с вашей дочерью платим ипотеку. Приходить будете, когда позовут. И звонить сначала.
– Да как ты смеешь.
– Смею.
Я нажал отбой и положил телефон экраном вниз.
В квартире было тихо. Гудел холодильник, за стеной сосед двигал стул. Я стоял и слушал эту тишину, и мне казалось, что я слышу её впервые за семь лет – свою собственную тишину, в которой никто не переставляет мои вещи и не объясняет мне, как правильно сушить штаны.
Днём позвонили из больницы: Вере лучше, через день-два переведут в общую палату, передачи можно.
Я купил всё по списку, который она сама продиктовала слабым голосом. Первое, что она попросила, – зубную щётку и свою кружку. Обычную, с отбитой ручкой, которую я ей сто раз предлагал выбросить.
Мы с Никой собрали передачу, дочь нарисовала маме открытку и подписала печатными буквами.
Стало почти нормально.
До субботы.
В субботу утром я поднялся в отделение и увидел у поста медсестры пять человек. Раиса Павловна, её сестра Галина, племянница и две соседки. Все стояли ко мне лицом. Как будто ждали.
***
– Вот он идёт! – сказала Галина на весь коридор. – Полюбуйтесь, люди добрые.
В коридоре сидели человек десять: посетители, пациенты в халатах, женщина с ребёнком лет пяти. Все повернулись.
Я шёл с пакетом и уже понимал, что сейчас будет.
– Он замок сменил! – Раиса Павловна встала посреди прохода. – Мать родную в квартиру не пускает! Внучку ночью силой из дома вытащил!
– Ой, да что вы говорите, – ахнула какая-то женщина у окна.
– А я говорю! Дочь моя лежит, а он уже хозяйничает! Ему квартира нужна, вот что ему нужно, и больше ничего!
Галина подхватила с готовностью человека, который эту речь дома репетировал:
– Они все такие. Пока баба здоровая – он ласковый, а слегла – так он уже документы под себя гребёт.
Я поставил пакет на пол.
Знаете, что самое унизительное в такой сцене? Не крики. Взгляды. Когда десять посторонних людей за пять секунд решают, кто ты такой, и ты читаешь этот приговор по их лицам, и оправдываться уже поздно.
У меня загорелись уши. Прямо физически, как в детстве у доски.
– Молчишь? – тёща подошла вплотную. – Сказать нечего?
– Есть что, – сказал я.
Я достал телефон и открыл банковское приложение, где у меня всё хранится с самого первого платежа, потому что я ничего не удаляю – привычка человека, который двадцать лет подписывает акты.
– Ипотека оформлена в две тысячи пятнадцатом. За это время сделано сто тридцать два платежа. Сто восемнадцать из них ушли с моей карты, остальные – с Вериной, пока она работала на полную ставку. Могу показать каждый. Хотите – листайте сами.
Я протянул телефон Галине. Она отдёрнула руку, как от горячего утюга.
– Первоначальный взнос – мои деньги, от продажи отцовской комнаты. Ремонт в квартире Раисы Павловны – двести четырнадцать тысяч, лето позапрошлого года, чеки лежат дома в папке. Дача, которая оформлена на Веру, – мой забор, моя крыша на веранде, моя скважина, и шесть сезонов каждую субботу я туда ездил не в гости.
– Ты что, счёт нам выставляешь? – взвизгнула тёща.
– Я отвечаю на обвинение. Вы сказали при людях, что мне нужна квартира. Я при тех же людях говорю, кто за неё платит.
В коридоре стало тихо. Где-то капала вода в раковине, и этот звук вдруг сделался очень громким.
Я подошёл к посту медсестры и положил на стойку файл с бумагами: копию свидетельства о браке, копию паспорта и заявление на имя заведующей.
– Здесь список лиц, которых прошу допускать к моей жене. Кострецов Андрей Викторович – супруг. Кострецова Вероника Андреевна – дочь. По всем вопросам звонить мне, мой номер уже внесён в журнал, проверьте.
Медсестра посмотрела на бумаги, потом на тёщу, потом снова на бумаги.
– Оставляйте.
– А я? – Раиса Павловна схватилась за стойку. – Я где в этом списке?
– Вас в этом списке нет, – сказал я.
Вот тут она села. Прямо на кушетку, боком, промахнувшись мимо середины.
– Он мать не пускает к дочери, – сказала она уже тише, куда-то в сторону. – Люди, вы слышали?
Люди слышали. Кто-то отвернулся, кто-то смотрел на меня безо всякого одобрения, а женщина с ребёнком сказала соседке вполголоса: «Ну зачем же так с пожилой».
Я это тоже услышал. И до сих пор помню.
Они ушли минут через десять, всей толпой к лифту, и Галина держала сестру под локоть и повторяла: «Мы это так не оставим, мы найдём управу».
Я остался у окна в конце коридора. Ладони были мокрые, я вытер их о джинсы и посмотрел на свои руки – они мелко дрожали, хотя внутри у меня было пусто и ровно, как в цеху после смены.
Медсестра подошла сзади с пакетом, который я так и оставил на полу.
– Ваш.
– Спасибо.
– Идите к ней. Пять минут. Только халат наденьте, а то нам влетит.
Вера лежала у окна. Худая, серая, губы сухие. Увидела меня и попыталась приподняться на локте.
– Лежи.
– Ты чего так долго не приходил?
Вот тут у меня внутри что-то одновременно отпустило и оборвалось, потому что я понял: она все эти дни думала, что я не пришёл.
– Я приходил, – сказал я. – Каждый день. Меня не пускали.
Она держала мою руку двумя своими, и они были совсем лёгкие, как будто из бумаги.
Мы говорили про Нику, про открытку, про кружку с отбитой ручкой. Она смеялась одними глазами. Про мать я не сказал ни слова – ей нельзя было волноваться, да и не время было для таких разговоров.
Пять минут кончились очень быстро.
Уже в дверях я обернулся, чтобы посмотреть на неё ещё раз.
И увидел на тумбочке листок в клетку, исписанный знакомым круглым почерком.
Сверху крупно, с нажимом, было выведено одно слово.
«Доверенность».
***
Я вернулся к кровати и взял листок.
Почерк я узнал сразу – она когда-то работала в отделе кадров и всю жизнь этим гордилась, у неё даже поздравительные открытки выглядят как приказ по предприятию.
Это был черновик. Заготовка. «Я, Кострецова Вера Николаевна, доверяю моей матери, Соловьёвой Раисе Павловне, представлять мои интересы во всех учреждениях и банках, получать денежные средства, распоряжаться принадлежащим мне имуществом».
Всех. Получать. Распоряжаться.
– Вер. Что это?
Она отвела глаза, и этого мне хватило.
– Мама приносила. Говорит, надо на всякий случай, пока я тут. Чтобы она могла везде за меня ходить.
– Ты подписала?
– Нет. – Пауза. – Она сказала, что в понедельник приведёт нотариуса. Сначала к себе домой, а потом сюда.
Я сел на край кровати.
– Она тебе ещё что-то говорила?
Вера молчала долго, а потом сказала, глядя в потолок:
– Сказала, что ты подашь на развод. Что мужики не выдерживают, когда жена болеет. Что я останусь без всего, а ты женишься через год.
Я смотрел на её руки поверх одеяла и думал одну очень простую мысль.
Четыреста восемьдесят тысяч. Столько у нас лежит на вкладе – копили на кровлю и на летний лагерь для дочери. Плюс дача. Плюс её доля в квартире.
Тёща писала эту бумажку не про заботу. Тёща писала её про имущество.
– Вер, – сказал я. – Слушай внимательно, потому что я скажу это один раз. Я никуда не собираюсь, никакого развода нет и не будет. Есть ты, я и Ника, и всё остальное меня не касается.
Она заплакала. Тихо, без звука, только плечи двигались под одеялом.
– Андрюш.
– Что?
– Она же мать. Она не со зла.
– Может, и не со зла, – сказал я. – Только подписи ставят не по злобе, а по бумаге. И отменять их потом сильно сложнее, чем ставить.
– Что ты будешь делать?
– То же самое. Только в свою сторону.
Я вышел в коридор и постоял у окна.
Внутри было очень спокойно и очень холодно – так бывает перед сложным пуском, когда спорить уже некогда и надо просто делать.
В понедельник я приехал в больницу к десяти. Не один.
Нотариуса зовут Игорь Семёнович, контора рядом с моим объектом, я к нему когда-то возил документы по гаражу. Выезд в палату с оформлением обошёлся в двенадцать тысяч.
Заведующая пустила нас в свободный кабинет, Веру привезли на кресле.
Игорь Семёнович задавал вопросы не спеша, по два раза. Понимает ли она, что подписывает. Кому доверяет. Не давит ли кто-нибудь на неё. Меня попросили выйти, и я вышел, и стоял за дверью двадцать минут, и это были самые длинные двадцать минут в моей жизни, потому что я ведь на самом деле не знал, что она решит.
Вера подписала три доверенности. Все – на меня.
Представлять её интересы в медицинских организациях. Получать документы и справки. Распоряжаться её счетами в тех пределах, которые она сама назвала вслух. И отдельно – по дачному участку, потому что там как раз надо было продлевать бумаги по границам.
Потом я написал заявление главврачу: информация о состоянии моей жены сообщается только мне, посещение – по моему согласованию.
Тёща приехала во вторник. С нотариусом, как и обещала.
Их не пустили в отделение. Мне позвонила медсестра, и я слышал в трубке её голос на фоне: «Как это не имею права? Это моя дочь!»
Я приехал через сорок минут.
Она стояла в вестибюле у гардероба одна, нотариус уже ушёл. В том же пальто, с той же сумкой, и почему-то оказалась вдруг очень маленькой.
– Это ты сделал.
– Я.
– Ты мать от дочери отрезал.
– Вы принесли женщине после операции бумагу на распоряжение имуществом, – сказал я. – И сказали ей, что я её брошу. Это вы называете «мать»?
– Я о ней думала!
– Вы о даче думали.
Она размахнулась и ударила меня по руке. Не по лицу, а по руке, слабо, как бьют подушку.
– Раиса Павловна. Вера будет дома через неделю. Когда она окрепнет, сама решит, звать вас или нет. До этого – нет.
– Ты не имеешь права!
– Теперь имею. Бумаги подписаны.
И вот тут я сделал то, за что меня, наверное, половина людей осудит.
Я не сказал ей дату выписки.
В четверг я забрал Веру сам, к десяти утра, привёз домой и уложил, а Ника повесила над кроватью гирлянду, которую мы обычно достаём только на Новый год. Тёща узнала обо всём в пятницу вечером, от соседки.
А ещё я в тот же четверг собрал в коробку её вещи, которые за годы осели у нас: байковый халат, тапки, две банки с закруткой, вязание в пакете, зарядку от старого телефона. Отвёз и оставил у консьержки в её подъезде, не поднимаясь.
Вечером мы ели куриный суп втроём – первый раз за три недели за одним столом. Ника рассказывала про контрольную, Вера ела не спеша, но сама, и я смотрел на них и думал, что вот оно, всё, что мне вообще нужно.
Телефон лежал на подоконнике экраном вниз и вибрировал, вибрировал, вибрировал.
Тридцать четыре пропущенных за вечер.
А в понедельник у нашего подъезда меня ждали. И не одна тёща.
***
Их было трое: Раиса Павловна, Галина и участковый – молодой парень в форме, которому явно хотелось быть где угодно, только не здесь.
– Кострецов Андрей Викторович? Заявление поступило. Давайте по-быстрому разберёмся.
Заявление было такое: зять удерживает дома больную женщину и несовершеннолетнего ребёнка, не даёт матери видеться и завладел документами.
Мы поднялись. Участковый увидел Веру – та сидела на кухне в халате и пила чай – и всё понял примерно за минуту.
– Вера Николаевна, вас кто-то удерживает?
– Меня муж из больницы забрал, – сказала Вера. – Я дома. Я хочу быть дома.
– Мать видеть хотите?
Вера посмотрела в чашку.
– Не сейчас.
Парень закрыл папку и ушёл, извинившись на пороге за беспокойство.
Потом было ещё два обращения. Второе – в опеку, о том, что ребёнок живёт в конфликтной обстановке. Женщина из опеки пришла в четверг, посидела двадцать минут, посмотрела Никину комнату, спросила про кружки и оценки, попила чаю и ушла, сказав на прощание, что таких заявлений у неё в месяц штук пятнадцать и почти все от родни.
Всего три бумаги за две недели.
И добила меня как раз третья.
Потому что в тот вечер Ника пришла с продлёнки и сказала:
– Пап, а бабушка меня у школы ждала.
Я поставил чайник обратно на плиту.
– И что?
– Она сказала, что ты маму под замком держишь. И что вас скоро разведут, а я буду жить у неё. Насовсем.
Дочь стояла в куртке, в шапке, с рюкзаком на одном плече. Двенадцать лет.
– Пап, а это правда?
Я присел на корточки, чтобы быть с ней вровень, и взял её за обе руки.
– Нет, это неправда. Мама дома, мама поправляется, ты живёшь с нами и никуда не поедешь. Бабушка обижена на меня и говорит тебе взрослые вещи, которые тебе слышать не надо.
Она кивнула. И вдруг спросила:
– А почему бабушка тебя не любит?
На это у меня ответа не нашлось. Он и за все годы не нашёлся.
В субботу я поехал к ней. Один.
Она открыла не сразу. В квартире пахло валокордином и жареным луком, и на кухне у неё бубнил телевизор, который она никогда не выключает.
Я положил на стол папку.
– Здесь копии. Ваши заявления, ответы по ним, мои доверенности. Читайте, если хотите.
– Не буду я ничего читать.
– Тогда просто послушайте. Вера пока не хочет вас видеть – это её слова, не мои, я её за язык не тянул. Когда захочет, позвонит сама. С Никой видеться будете, я не зверь: по субботам, при мне, у нас дома. У школы её больше не ждите. Будете ждать – я иду к директору и пишу заявление.
– Ты мне внучку по часам выдавать будешь? – она задохнулась. – Как в тюрьме свидания?
– Я вам её вообще выдавать не обязан, – сказал я. – Но она вас любит, и поэтому вы её увидите.
И потом я сказал последнее.
– И ещё. Дача. Участок Верин, вы сами его на неё переписали. По доверенности документами теперь занимаюсь я. Ключи от домика отдайте, пожалуйста. В этом сезоне вы туда не поедете.
Вот здесь она побледнела по-настоящему.
Дача ведь была её жизнь. Двадцать грядок, флоксы вдоль дорожки, соседка Люба через забор, банки, которые она раздавала всей родне со словами «сама вырастила, не магазинное».
– Это моя дача.
– Это дача Веры. Я её шесть лет содержал, а вы туда ездили хозяйкой и звали меня, когда надо было копать.
– Ты не посмеешь.
– Ключи, – сказал я и протянул руку.
Она сняла с гвоздика у двери связку и положила мне в ладонь. Не отдала, а именно положила – так кладут в чужую сумку то, что забирают силой.
Я вышел на площадку и услышал, как за дверью что-то упало. Наверное, стул.
Спускался я пешком, с пятого этажа, и на каждом пролёте спрашивал себя: а не много ли ты на себя взял, Андрей? Ей ведь шестьдесят шесть, у неё, кроме этих грядок и этих банок, за душой вообще ничего нет.
А потом вспоминал листок в клетку на больничной тумбочке и слово «распоряжаться», выведенное с нажимом.
И шёл дальше.
Дома пахло пирогом. Вера в первый раз сама встала к плите, я ругался, она отмахивалась полотенцем, Ника таскала кусочки прямо с противня.
– Ну что? – спросила жена.
– Отдала.
Вера кивнула и отвернулась к окну, и в тот вечер больше ничего не сказала.
Я до сих пор не знаю, что она тогда чувствовала. Она мне так и не сказала.
***
Прошло два месяца.
Вера вышла на работу на полдня. Ходит ещё не быстро, но сама, без меня. Ника подтянула математику до четвёрки и просит собаку.
Раиса Павловна мне не звонит. Совсем. За всё это время – ни одного звонка, ни одного сообщения, будто моего номера у неё в телефоне вообще нет.
Веру она набирает по вторникам и плачет в трубку. Говорит, что осталась одна, что её выбросили как ненужную вещь, что зять оказался ровно тем, кем она его всегда и считала.
По субботам она приходит к нам. Сидит в куртке, не снимая, будто заскочила на минуту. Приносит Нике шоколадку и вязаные носки. Со мной не здоровается – смотрит мимо, куда-то в район вешалки.
Родне и соседкам она рассказывает, что я отобрал у неё дочь, внучку и дачу. В её подъезде меня теперь зовут захватчиком, я это точно знаю: Люба через забор передала, слово в слово.
Ключ на красном шнурке до сих пор лежит у меня в ящике с саморезами. Я его так и не выбросил, хотя, если честно, сам не понимаю, чего жду.
Три недели назад, уже в дверях, она вдруг сказала:
– Андрей.
Первый раз за четырнадцать лет – по имени.
Я обернулся. И у меня, дурака, что-то ёкнуло.
– Отдай дачу. Мне картошку девать некуда, а земля стоит без дела.
– Подумаю, – сказал я.
– Чего тут думать? Земля же простаивает.
– Вот и я думаю: чья земля-то.
Она ушла, не попрощавшись. Я до сих пор думаю.
А сплю я, если честно, впервые за долгое время спокойно. И вот от этого мне иногда бывает особенно паршиво.
— Ты дал ключи от нашей квартиры своей матери, чтобы она могла приходить в шесть утра и проверять, чисто ли у нас, пока мы спим? Я проснулась и была просто в шоковом ступоре!