– Ну какая же это работа, Оксана.
Галина Петровна разгладила скатерть ладонью – от себя к самому краю стола, будто там залегла складка, которую видела только она.
– Переоделась, покривлялась, поклонилась. И деньги дали.
Я держала вилку и смотрела в тарелку.
К свекрови мы ездили каждое воскресенье. Три года подряд, с самой свадьбы. Выезжали в половине двенадцатого, возвращались затемно. И за этим столом мне каждый раз объясняли, чем я на самом деле занимаюсь.
– Мам, перестань, – сказал Герман.
– А что я такого? Я же по-доброму.
Ксения отломила кусок хлеба и хмыкнула. Сестра мужа всегда сначала хмыкала, а уже потом говорила.
– Оксан, ну не обижайся. Просто у нас в семье все с профессиями.
Бухгалтер, инженер, учительница начальных классов на пенсии. Профессии.
– Я в театре двенадцать лет, – сказала я.
– Вот и я про то же. И что?
А что я могла ответить за этим столом, под холодец и тиканье часов на стене? Что репетиция начинается в десять, а заканчивается тогда, когда отпустит режиссёр? Что грим на возрастную роль кладут два часа, и всё это время нельзя ни поесть, ни лечь? Что до театра сорок минут на двух автобусах, а после вечернего спектакля автобусы уже не ходят и я иду через парк пешком?
Я ей всё это говорила. Один раз, на второй месяц после свадьбы.
Свекровь тогда дослушала, кивнула и сказала: «Ну вот видишь, как тебе тяжело. Бросай».
И с тех пор я уже не объясняла.
Ведь если человек слушает только для того, чтобы получить подтверждение своей мысли, объяснять ему бесполезно.
А думала я об этом часто. Может, я мало рассказываю. Может, стоит позвать их за кулисы, показать столярку, пошивочный цех, гримёрки – пусть увидят, как за час до начала бегает весь театр.
Но я так и не позвала. И они так и не спросили.
– А Валька Ковалёва, помнишь Вальку? – Галина Петровна повернулась к дочери. – Тоже в институте культуры училась. И ничего, сидит в собесе, две квартиры.
– Мам, – сказал муж.
– Что «мам»? Я факты говорю.
И факты у неё всегда были наготове. У меня тоже были свои факты, только их никто не спрашивал.
За январь она позвонила мне сорок один раз. Я потом села и пересчитала по журналу вызовов, потому что самой не верилось.
И ведь не случилось ничего. Ни болезни, ни беды. Просто ей хотелось узнать, чем я кормлю её сына и почему у нас на подоконнике герань, а не фиалки.
Звонила она днём. А днём у меня репетиция.
А телефон вибрирует в кармане халата, режиссёр смотрит, партнёр держит паузу, а я стою на сцене с чужим текстом в голове и с ней в кармане.
– Ты почему трубку не берёшь? – спрашивала она вечером.
– Я работала.
– Работала она.
И тут же смеялась, будто мы вместе пошутили.
Ещё был список. Он хранился у неё где-то в голове, отдельной папочкой, и доставался к случаю.
Два Новых года. Пасха. Крестины племянницы. Юбилей тёти Любы.
Пять праздников за всё это время, на которые я не приехала, потому что играла. И эти пять раз мне припоминали каждое воскресенье, будто я те дни у них украла.
А про девятнадцать спектаклей прошлого сезона, на которых не было ни одного из них, список молчал.
Я ведь звала. Каждый раз звала.
– Я, кстати, договорилась, – сказала вдруг свекровь и подвинула ко мне блюдо с огурцами.
– О чём?
– В нашей школе библиотекарь уходит. С восьми до четырёх, летом каникулы. Я сказала, что у меня невестка с высшим образованием.
В комнате стало очень тихо. Даже часы, кажется, сбились с ритма.
– Вы договорились, – повторила я.
– А что такого? Место хорошее, тихое. Книжки любишь – вот и будешь при книжках.
И салфетка у меня в пальцах стала мокрой и тёплой. Я разжала руку и увидела, что скатала её в шарик, как бумажку от конфеты.
И я поняла, что она не шутит и не пугает. Она уже всё решила, и вопрос только в том, когда я скажу спасибо.
Я положила салфетку рядом с тарелкой и встала.
– В библиотеку я не пойду.
– Оксана.
– Ни в вашу школу, ни в какую другую. Я не бросаю театр. Ни через год, ни через десять.
А Ксения перестала жевать. Герман смотрел на меня снизу вверх и молчал.
– И в следующее воскресенье меня не будет, – сказала я. – И через одно тоже. У нас выпуск, я в театре каждый день до одиннадцати.
– А обед?
– Обед будет. Приедет Гера, он ваш сын. А я приеду, когда смогу.
Свекровь провела ладонью по скатерти, не спеша, до самого края. Складка ей всё-таки попалась.
– Вот оно как, – сказала она.
И она унесла тарелку на кухню и загремела там чайником сильнее, чем нужно. Ксения тут же уткнулась в телефон.
Я вышла на балкон.
А внизу мужик выбивал ковёр, и звук был тупой, ленивый, будто ему самому не хотелось. Я взялась за перила и стояла так, пока не отпустило плечи.
Три года я за этим столом молчала. Кивала, ела, уносила тарелки, мыла посуду.
И вот я сказала – а ничего не рухнуло. Только чайник шумит.
А дома муж достал из морозилки пломбир, который прятал за пельменями. Мы ели прямо из пачки, ложками, и он смеялся, что лицо у меня было как у прокурора.
– Ты только не руби с плеча, – сказал он потом. – Она старая уже.
Я кивнула. И тут же поняла, что «не руби с плеча» на его языке значит «потерпи ещё немножко».
В среду у меня репетиция была до девяти. А ключ от нашей квартиры лежал у Галины Петровны в тумбочке под телевизором. С самого переезда.
***
– Я тебе порядок навела, – сказала свекровь в трубку.
Я стояла в прихожей в пальто, с сумкой на плече. Мне в нос ударило хлоркой и жареным луком.
– Какой порядок?
– Обыкновенный. Ты же не успеваешь, я понимаю.
Но полка над столом была пустая. Совсем.
Там всегда лежала стопка: сценарий, распечатки, тетрадь.
Я купила её в августе. Обычная, в клетку, зелёная обложка, сто двадцать страниц. В ней была вся моя роль: разбор по кускам, дыхание, где пауза, где перелом, чужие реплики на левом поле, мои пометки на правом. Вклеенные листы. Схемы мизансцен, которые мы переделывали пять раз.
Семь месяцев. Каждый вечер по странице, иногда по две.
Я знаю, что такую тетрадь уже не восстановить. Можно завести новую и начать сначала, но то, что ты понял в ноябре, в марте уже не понимается заново. Это как переписать сон.
Я на самом деле не сразу поверила. Я стояла и водила рукой по пустой полке, будто тетрадь могла куда-то завалиться сама.
– Галина Петровна, где мои бумаги?
– Так макулатура же. Я в школу отнесла, у них сбор. Двенадцать килограммов, представляешь? Мне мальчишки помогали донести.
И сказала она это с гордостью. Вес тут имел значение.
– Там была тетрадь. Зелёная, толстая.
– Тетрадка старая, исписанная вся. Оксан, ну ты чего? Я тебе полку освободила, теперь хоть вазу поставить можно.
Я поехала не к ней, а сначала в школу.
Ту самую, где она проработала тридцать лет и где её до сих пор зовут Галина Петровна, а не бабушкой. Во дворе, у забора, стояла железная клетка для сбора. Пустая.
Вахтёрша сказала, что машина приезжала утром, всё увезли, ещё до уроков.
Я постояла у этой клетки минут пять. И вот тогда почему-то стало холодно по-настоящему, хотя на улице было плюс два и капало с крыши.
Я поехала к свекрови уже оттуда. Те же сорок минут на двух автобусах, и всю дорогу в голове крутилась одна дурацкая мысль: а вдруг она отнесла не всё, вдруг тетрадь завалилась за диван.
Дверь она открыла в фартуке. На столе стоял пирог с капустой.
– Проходи, я как раз вынула.
– Где тетрадь?
– Ой, да что ты, ей-богу.
Она вытирала руки о фартук и улыбалась. Мне показалось, что она даже рада: наконец-то я приехала не в воскресенье, не по расписанию, а сама.
– Галина Петровна. Это была работа. Семь месяцев работы.
– Работа – это когда результат. А это черновики. Мазня.
– Для вас мазня. Для меня роль.
– Роль у неё, – сказала свекровь ласково. – Роль у бабы одна должна быть, женская.
– Вы понимаете, что вы сделали?
– Я понимаю, что в доме стало чисто. – Она села и подпёрла щёку. – Оксан, ну ты подумай сама. Тридцать четыре года. Ты в этих бумажках всю жизнь просидишь, а потом что?
– Потом я буду играть дальше.
– Потом ты будешь одна.
И приехал Герман. Он вошёл, посмотрел на нас двоих и всё понял без слов.
– Мам, ты правда выбросила её бумаги?
– Я убралась!
– Ты выбросила её бумаги.
– Гера, я в вашем свинарнике каждую неделю полы мою. Каждую неделю! И ни разу спасибо не слышала.
А полы у нас мыла я. По субботам, с утра, до репетиции. Но спорить об этом было уже некуда.
– И коробку я тоже вынесла, – добавила свекровь. – Ту, картонную, с бумажками.
А коробка стояла в шкафу под верхней полкой.
В ней лежали программки. Двенадцать лет: первая массовка, первый ввод, первая афиша, где мою фамилию напечатали не в самом низу. Вырезка из городской газеты, где меня назвали неровной, но живой. Я эту вырезку показывала маме, а мама уже три года как не встаёт.
И ноги стали ватные, и я села на табурет в прихожей прямо в пальто. Я сидела и смотрела на её тапочки с помпонами.
Никто ведь не умер. Никого не ударили. Просто бумага уехала на сбор макулатуры, и её там взвесили.
Я встала.
– Пирог не буду.
Я нашла мастера через объявление в тот же вечер, и он приехал очень быстро, через час. Замок он менял двадцать минут, и всё это время муж стоял в дверях кухни и смотрел.
– Ты серьёзно?
– Да.
Мастер ушёл. Я взяла телефон и позвонила ей сама.
– Галина Петровна, мы поменяли замок. Ключ будет один, у Германа.
Мне ответили не сразу.
– Ты меня в дом не пустишь?
– Я вас пущу. Когда позову.
– Гера! – закричала она так, что стало слышно на кухне. – Гера, ты это слышишь?
Я положила телефон на стол экраном вниз и не стала его больше брать.
– Это моя мать, – сказал муж.
– А это была моя тетрадь.
Он открыл рот и закрыл. Потом ушёл в комнату и включил телевизор на полную.
Я осталась в прихожей одна.
Новый ключ лежал на тумбочке, зубчики острые, ещё в масле. Я взяла его и подержала в кулаке, пока металл не согрелся.
Дверь была та же самая. И стена та же. Только теперь у этой двери появился хозяин.
Ночью Герман вышел на кухню, где я сидела с чаем. Постоял. Повесил второй ключ на крючок у зеркала – молча, будто иначе и быть не могло.
Мы разогрели вчерашнюю гречку и ели её вдвоём из одной сковородки, как в первый год.
Телефон у него вибрировал весь вечер. Он не брал.
А через неделю у Галины Петровны был день рождения. Шестьдесят два года.
И муж попросил только об одном: приехать.
***
– А это наша артистка, – сказала свекровь, и восемь голов повернулись ко мне.
Стол раздвинули на всю длину комнаты. Тётя Люба, соседка Нина Сергеевна с мужем, Ксения с Олегом, ещё три женщины из школы.
– Ой, а мы вас по телевизору не видели, – сказала Нина Сергеевна.
– Я в театре работаю.
– А по телевизору когда?
Герман под столом взял меня за руку. Я улыбнулась и ответила, что в театре тоже неплохо.
Мне первый час показался почти нормальным. Ели, хвалили холодец, кто-то рассказывал про дачу и про то, что рассада в этом году не удалась.
Я даже подумала, что зря себя накрутила.
Потом Галина Петровна разлила наливку и повернулась к гостям.
– А я невестке работу нашла. В нашей библиотеке. С восьми до четырёх, представляете? И каникулы летом.
– И что? – спросила тётя Люба.
– Отказалась. Ей интереснее по вечерам гримироваться.
И женщины засмеялись очень дружно, как смеются в учительской.
– Так дети-то когда? – спросила одна. – Вам сколько, тридцать четыре? Пора уже.
– У неё роли, – сказала Ксения и опять хмыкнула первая.
– Роли, – повторила соседка. – А кто в старости стакан воды подаст?
Я сидела и считала про себя.
Девятнадцать спектаклей в прошлом сезоне. На каждую премьеру я оставляла на тумбочке под телевизором четыре пригласительных: свекрови, золовке, Олегу и мужу. Муж приходил всегда. Остальные три места пустовали весь сезон.
Ни разу.
Ни один из них ни разу не сидел в зале, где я работаю. И при этом каждый прекрасно знал, что я там делаю: кривляюсь.
Я могла бы встать и сказать это вслух. Но я ведь была в гостях, у именинницы, и на столе стоял её холодец.
– Герочка у меня терпеливый, – сказала свекровь и разгладила скатерть. – Другой бы давно себе нормальную нашёл. Чтобы дома была, а не по гримёркам.
Кто-то засмеялся. Тётя Люба сказала «ой, Галя». Ксения фыркнула в бокал.
А муж смотрел в салат. Он не поднял глаз, и вот это было хуже всего остального.
Мне стало горячо в ушах. Не в лице, а именно в ушах, будто их надули изнутри.
– Так сыграйте нам что-нибудь! – попросила Нина Сергеевна. – Раз артистка.
Я поставила бокал.
– Хорошо. Сыграю.
Я взяла салфетку и положила её слева от тарелки. Провела ладонью по скатерти – от себя к краю, ровно, с нажимом.
И заговорила её голосом.
– Ну какая же это работа, Оксана.
За столом стало тихо очень быстро.
– Переоделась, покривлялась, поклонилась. И деньги дали. Я же по-доброму.
Я держала её паузу. У неё длинная пауза перед главным: она набирает воздух через нос и чуть поднимает подбородок.
– Я, кстати, договорилась. В нашей школе библиотекарь уходит. С восьми до четырёх, летом каникулы.
И Олег фыркнул в кулак. Тётя Люба прикрыла рот рукой. Одна из школьных женщин охнула и посмотрела на именинницу.
– Герочка у меня терпеливый, – сказала я и подняла подбородок. – Другой бы давно себе нормальную нашёл.
– Хватит! – Галина Петровна ударила ладонью по столу так, что подпрыгнули вилки.
Я села и взяла свой бокал.
– Вот это и есть моя работа, Галина Петровна. Я показываю людям их самих. Иногда за это хлопают. Иногда бьют по столу.
Дальше было тихо и очень некрасиво.
И тётя Люба стала собираться первой, сказала про давление и про то, что ей рано вставать. За ней поднялись школьные женщины. Нина Сергеевна извинялась в дверях так, будто это она что-то сделала.
А Ксения догнала меня в коридоре.
– Ты вообще нормальная? У человека день рождения.
– Я знаю.
– Ты её при всех выставила дурой.
– Я её процитировала. Слово в слово.
– Это подло.
Может, и подло. И всё-таки я тут же вспомнила её лицо, когда она рассказывала гостям про библиотеку.
После этого вопрос как-то закрывался сам. Я об этом на самом деле думала много раз.
Торт так и остался на кухне неразрезанным, с шестёркой и двойкой из крема.
Я вышла на лестничную площадку и встала между этажами, у окна с решёткой.
Внизу хлопнула дверь подъезда. Потом ещё раз.
У меня стучало в ушах, и я слушала этот стук, и почему-то было легко. Стыдно мне не было ни секунды, и вот это, наверное, пугало сильнее всего.
А муж вышел минут через десять, с моим пальто в руках.
– Поехали.
В машине он молчал. Один раз, на светофоре, усмехнулся и покачал головой, и я поняла, что смешно ему тоже было.
Но за всю дорогу он больше не сказал ни слова. И дома тоже.
А в понедельник позвонили из театра. Валентин Егорович попросил зайти перед репетицией.
– Оксана Николаевна, к нам тут женщина приходила.
***
– Она принесла заявление, – сказал главный режиссёр и положил передо мной лист в клеточку.
И почерк я узнала сразу. Крупный, учительский, с нажимом.
«Прошу освободить актрису Ветрову от роли в связи с семейными обстоятельствами». Подпись. Дата. И номер телефона внизу, аккуратно, через тире.
– Она сидела вот на этом стуле полчаса, – сказал Валентин Егорович. – Объясняла мне, что вам рожать пора, а мы вас от семьи отрываем. Просила подумать о будущем ребёнка.
Я смотрела на лист и почему-то не могла взять его в руки.
– Я в этих стенах тридцать лет. Ко мне приходили мужья. Один раз приходил участковый. Свекровь – первый раз в жизни.
– Что вы ей сказали?
– Что вопросы репертуара решаю я. – Он помолчал. – Роль я с вас не снимаю, Оксана Николаевна. Но вы там разберитесь. У нас выпуск через месяц, и мне нужна актриса, а не сводка с фронта.
Я вышла из кабинета и поехала не в цех, не на репетицию, а к ней.
Открыла Ксения. Она была там, будто дежурила.
– О, явилась.
А свекровь сидела на кухне и чистила картошку. Она даже не отложила нож.
– Вы приходили на мою работу, – сказала я. – Вы просили, чтобы меня сняли с роли.
– Просила.
– Зачем?
– Потому что кто-то же должен за семью бороться. – Она положила картофелину в кастрюлю. – Ты не хочешь. Гера не умеет. Значит, я.
– Вы могли поговорить со мной.
– С тобой говорили. Не раз и не два. Ты нас не слышишь.
А Ксения стояла в дверях, сложив руки на груди.
– Мама права, – сказала она. – Ты бы себя со стороны видела. Тридцать четыре года, детей нет, дома тебя нет. Ради чего?
– Ради работы.
– Ради кривляния, – спокойно поправила свекровь.
И вот тут я поняла одну вещь, о которой раньше как-то не думала.
Они не считают это спором. Для них это уже решённое дело, где я просто упрямлюсь. Как ребёнок, который не хочет надевать шапку.
Я могла бы уехать сразу. Но стояла в прихожей и думала о том, что за все эти годы ни один из них ни разу не спросил меня о работе. Ни разу. Спрашивали только о том, когда я её брошу.
Приехал Герман, он всегда приезжал последним. Постоял в дверях, посмотрел на заявление, которое я положила на клеёнку.
– Мам. Ты ходила к ней на работу?
– Ходила.
– Ты соображаешь вообще?
Свекровь заплакала очень быстро, будто у неё был включатель. Слёзы, платок, шестьдесят два года, никому не нужна, внуков не нянчила, всю жизнь для детей.
И муж сел рядом с ней и обнял.
А потом повернулся ко мне.
– Оксан. Может, правда возьмёшь паузу? На год.
Я стояла в прихожей, в куртке, с ключами в кулаке.
– Какую паузу?
– Ну год посидишь дома. Родим. Потом вернёшься в свой театр.
– В театр не возвращаются через год. За год меняется всё: репертуар, состав, режиссёр.
– Ну год – это не десять.
Ключ впился в ладонь. Я разжала пальцы только на улице, у подъезда, и увидела на коже белую вмятину.
Он не защитил. Он попросил уступить.
Вот это и была та самая капля – не заявление, не тетрадь и не библиотека. Три слова: «может, возьмёшь паузу».
А утром Валентин Егорович позвал меня к себе второй раз за неделю.
И на столе лежал договор. Новый спектакль, весенний выпуск. Главная роль, первый состав. И гастроли – восемь городов, полгода в дороге.
– Мне нужен ответ сегодня, – сказал он. – Иначе отдам Мельниковой.
Я подписала не назло. Хотя, наверное, и назло тоже.
В воскресенье я приехала к свекрови сама. Первый раз за месяц.
И они как раз садились обедать. Всё тот же холодец, всё та же скатерть.
Я не стала снимать куртку. Положила на стол четыре пригласительных билета, веером.
– Я подписала договор. Главная роль. И гастроли – восемь городов.
– А семья? – спросила свекровь.
– А семья вот. Седьмой ряд, четыре места. Придёте – значит, будем разговаривать. Не придёте – значит, и разговаривать не о чем.
– Ты нам ультиматум ставишь?
– Я ставлю условие. Пока в этом доме мою работу называют кривлянием, я сюда не приезжаю. Ни на дни рождения, ни на Новый год, ни на Пасху. Гера ваш сын, пусть ездит. А я не приеду.
А Ксения поставила тарелку так, что звякнуло.
– Ты семью бросаешь из-за спектакля?
– Из-за уважения.
– Красиво говоришь. По бумажке?
– Своими словами. Их даже учить не надо было.
Свекровь встала. Она потянулась ладонью к скатерти, как всегда, и рука остановилась на полпути.
– Ну и иди, – сказала она.
И я пошла.
Я осталась в театре после ночного прогона. Зал был пустой, горела только дежурная лампа над первым рядом, и кресла в темноте стояли ровными рядами, как люди, которые сели и молчат.
Я села на край сцены и свесила ноги.
Никто не звонил. Впервые за долгое время телефон молчал весь вечер, и это была тишина, за которую я заплатила.
А премьеру назначили на восемнадцатое. Зал был полный, и на поклонах люди встали.
Муж пришёл. Один. Сел с краю в седьмом ряду, а три кресла рядом с ним так и остались пустыми.
После спектакля он ждал у служебного входа с белыми хризантемами и сказал, что было хорошо. Он даже сказал «я тобой горжусь», и это правда, он так сказал.
Мы поехали домой и о матери не говорили.
Но эти три пустых кресла я видела со сцены весь второй акт.
***
Прошло два месяца.
Гастроли начинаются через неделю, чемодан уже стоит в коридоре собранный.
Свекровь не звонит. Ни мне, ни на праздники, никак.
А Гера ездит к ней по воскресеньям один. Берёт торт, уезжает в двенадцать, возвращается к девяти. О том, что они там обсуждают, он не рассказывает, а я не спрашиваю.
И Ксения удалила меня отовсюду, где мы были подписаны друг на друга.
Тётя Люба позвонила один раз и осторожно спросила, правда ли, что я ухожу от мужа ради театра.
Значит, версия уже есть. Значит, её рассказывают, и в этой истории я та, которая бросила семью ради сцены.
Четыре пригласительных так и лежат у свекрови на тумбочке под телевизором. Гера видел. Все четыре, ни одного не тронули.
А я сплю. Впервые за долгое время сплю до будильника, а не просыпаюсь в пять утра с чужим текстом в голове.
Я завела себе новую тетрадь. Тонкая пока, страниц двадцать исписано.
И вчера в гримёрке я поймала себя на том, что разглаживаю ладонью стол – от себя к краю, ровно, с нажимом.
Вот так оно и передаётся, семейное.
Иногда мне сильно хочется позвонить ей первой. И тут же встаёт перед глазами пустая железная клетка во дворе школы.
Перегнула я тогда, на её дне рождения, когда изобразила её при гостях? И правильно делаю, что теперь совсем к ним не езжу?
Или надо было уступить, уйти в библиотеку и не ломать семью?
Что скажете?
— Шиш вам с маслом, а не наследство! — бабушка показала внукам Fi-гу