Людмила Петровна вытерла рот салфеткой. Аккуратно, уголок к уголку. Сложила её пополам. Положила на стол. И только потом посмотрела на Настю. Не в глаза. Куда-то в район подбородка. Как будто там было что-то интересное.
— На дачу поедут только свои, — сказала она. — Ты остаёшься дома.
Настя держала чайник. Только что вскипел. Пар шёл из носика. Она наливала чай Виктору Ивановичу, у него рука тряслась, он сам не мог. Она наливала и слышала эти слова. И не сразу поняла. Как будто сказали не ей. Как будто на другом языке. Потом поняла.
— Почему? — спросила она.
Голос не дрогнул. Рука не дрогнула. Чайник стоял ровно. Она сама удивилась. Внутри что-то оборвалось, но снаружи — тишина.
Людмила Петровна вздохнула. Так вздыхают, когда приходится объяснять очевидное. Ребёнку. Или идиоту.
— Потому что свои. Ты — не своя. Ты — жена. Это разное.
Дмитрий поднял голову от телефона. Открыл рот. Настя это видела краем глаза. Видела, как он собирается что-то сказать. Как он набирает воздух. И как Людмила Петровна смотрит на него. Коротко. Как на собаку, которая собирается залаять на хозяина. Он закрыл рот. И снова уткнулся в телефон.
Катя жевала. Смотрела телевизор. Там шло какое-то шоу, кто-то пел. Она даже не обернулась.
Виктор Иванович смотрел в стол. Рука тряслась сильнее обычного. Он хотел что-то сказать. Настя видела, как шевелятся губы. Но звука не было. Только шорох. И тряска.
Настя поставила чайник. На плиту. Медленно. Чтобы не звякнуло. Вышла на кухню. Прикрыла за собой дверь. Достала телефон. Открыла приложение доставки. Заказ: пятнадцать тысяч четыреста рублей. Продукты. Мясо. Сыры. Вино. Коробка конфет для Кати. Лекарства для Виктора. Всё, что она заказала вчера. Оплатила. Чтобы завтра, когда они приедут на дачу, всё было. Чтобы Людмила Петровна не сказала, что она опять ничего не купила. Чтобы не было этого вздоха. Чтобы не было этого взгляда.
Она смотрела на кнопку «Отменить». Долго. Секунд десять. Потом нажала. Телефон пикнул. Заказ отменён. Деньги вернутся через три дня.
Она выдохнула. Впервые за одиннадцать лет. Как будто сняла с себя что-то тяжёлое. Не пальто. Не сумку. Что-то другое. Что-то, что она носила так долго, что забыла, что это можно снять.
Через двадцать минут телефон разрывался.
— Ты что, совсем сдурела? — кричала Людмила Петровна. — Мы тут голодные сидим! Ты зачем заказ отменила?
Настя стояла у окна. Смотрела на соседский балкон. Там сушилось бельё. Синие простыни. Они качались от ветра.
— Свои? — сказала она. — Вот пусть свои и готовят.
И положила трубку. Не бросила. Просто положила. Аккуратно. Как салфетку.
Смотрела в окно. Синие простыни качались. Ветер был сильный. Настя думала о том, что впервые за одиннадцать лет ей не стыдно.
Пицца была холодная. Настя ела её прямо из коробки. Сыр застыл, стал резиновым. Она жевала и смотрела в стену. Там была трещина. Давно. Дмитрий обещал заделать. Три года назад. Трещина росла.
Я не плачу. Я не буду плакать. Я плакала, когда мама умерла. Мне было двенадцать. Тётя Люба сказала: не плачь, ты теперь взрослая. Мне было двенадцать. Я стала взрослой. И с тех пор я всем всё должна. Я должна была быть хорошей. Я должна была заслужить. Я думала, если я буду полезной, меня полюбят. Я готовила. Я убирала. Я покупала. Я молчала. Одиннадцать лет. И что? Ты не своя.
Она откусила ещё кусок. Прожевала. Вкуса не было. Как будто жевала бумагу.
В куртке Дмитрия лежали сигареты. Она не курила. Почти. Иногда брала одну. Когда совсем невмоготу. Она залезла в карман. Пальцы нащупали пачку. И что-то ещё. Бумажное. Она вытащила.
Чек. Ресторан «Прага». Двенадцать тысяч. Два лица. Позавчера. Девятнадцать ноль-ноль.
Она помнила. Позавчера он сказал, что был у мамы. У мамы. С Людмилой. Весь вечер. Смотрел телевизор. Пил чай.
Вот оно. Вот почему он молчит. Вот почему он смотрит в телефон. Вот почему он не сказал ни слова, когда мать объявила, что она не своя. У него есть кто-то. Кто-то, кто, наверное, своя.
Телефон зазвонил. Лена.
— Ты чего трубку не берёшь? Мне Людмила уже три раза звонила. Говорит, ты их голодом моришь.
— Лен, я, кажется, развожусь.
Пауза. Долгая. Настя слышала, как Лена дышит. Как где-то на фоне играет телевизор.
— В смысле?
— Он мне изменяет.
— Ты уверена?
— Чек нашла. Ресторан. На двенадцать тысяч. Два лица.
Ещё пауза. Лена молчала. Настя слышала, как она чем-то щёлкает. Зажигалкой. Лена бросила курить два года назад. Но иногда срывалась.
— Блин, Настя. Это не измена. Это адвокат.
— Что?
— Я тебе потом объясню. Приезжай. Сейчас.
Настя положила трубку. Посмотрела на чек. На обратной стороне что-то было. Карандашом. Мелко. Почерк Дмитрия. Она знала его почерк. Он всегда писал с наклоном влево. Как будто падал.
Алексей. Завещание. Копия. И номер телефона.
Лена жила на другом конце города. Настя ехала на такси. Сорок минут. Смотрела в окно. Город был мокрый. Только что прошёл дождь. Фонари отражались в лужах. Как в кино. Только это было не кино.
Лена открыла сразу. Как будто стояла у двери. На столе — бутылка вина. Открытая. Два бокала. Пепельница. Одна сигарета. Пустая.
— Рассказывай.
Настя села. Взяла бокал. Отпила. Вино было кислое. Дешёвое. Лена всегда покупала дешёвое вино. Говорила, что дорогое — для снобов.
— Он сказал, что был у мамы. А сам был в ресторане. С кем-то. Двенадцать тысяч. Это не бизнес-ланч. Это… это что-то другое.
Лена закурила. Хотя бросила.
— Ты помнишь, я работала в банке? — сказала она. — Я пробила по базе. Ресторан «Прага» — это не ресторан. Это бизнес-центр. Там офис адвоката. Алексея Верещагина. Специализация — наследственные дела. Недвижимость.
Настя смотрела на неё. Не понимала.
— И что?
— А то, что твой муж не изменяет. Твой муж готовит иск.
— Какой иск?
— Не знаю. Но я бы на твоём месте спросила.
Настя приехала домой в полночь. Дмитрий сидел на кухне. Свет не горел. Только луна. Он сидел перед папкой. Не пил чай. Просто сидел.
— Ты нашла чек, — сказал он. Не спросил. Сказал.
— Да.
— Я знал, что ты найдёшь. Я оставил его специально.
— Что?
— Я не мог сказать. Три года не мог. Я думал, если я скажу, ты уйдёшь. А если ты уйдёшь, то всё это было зря.
— Что это?
Он открыл папку. Там были выписки. Копия завещания. Договор купли-продажи дачи. Дата — одиннадцать лет назад. Сумма — шестьсот тысяч рублей. Покупатель — Людмила Петровна Соколова. Продавец — тётя Люба.
— Это деньги твоей матери, — сказал он. — Те, что она оставила тебе. Тётя Люба отдала их мне. На свадьбу. А я… я отдал их маме. На хранение. Я не знал, что она… что она купит дачу. Я думал, она просто подержит.
Настя смотрела на бумаги. Буквы расплывались. Она моргала. Не помогало.
— Ты знал три года?
— Три года. Я нашёл выписки. Я нашёл копию завещания. Я начал ходить к Алексею. Я не знал, как тебе сказать. Я боялся.
— Чего?
— Что ты поймёшь. Что я такой же. Что я тоже молчал. Как она. Как все.
Пауза. Долгая. Настя слышала, как тикают часы. В коридоре. Старые. Ещё от тёти Любы.
— А мама? — спросила она. — Моя мама? Она правда умерла?
Дмитрий смотрел в стол. Как Виктор Иванович. Тот же взгляд. Та же тряска. Только у Дмитрия рука не тряслась. У него тряслась губа.
— Твоя мама жива. Она в психбольнице. В Твери. Она не умерла. Она… она больна. Тётя Люба сказала, что она умерла. Потому что так было проще.
Настя встала. Идти было трудно. Ноги как ватные. Она дошла до двери. Остановилась. Не обернулась.
— Ты знал. Три года. Ты знал, что моя мать жива. И молчал.
— Настя…
— Не надо. Я еду в Тверь. Завтра. И ты… ты поедешь со мной. Или я поеду одна. Но если я поеду одна — я не вернусь.
Она вышла. Дверь не хлопнула. Просто закрылась. Тихо.
Дача стояла в сосновом лесу. Двухэтажная. С верандой. Людмила Петровна купила её одиннадцать лет назад. Тогда она была старая, кривая. Теперь — конфетка. Сайдинг. Пластиковые окна. Новый забор. Всё на деньги Насти. Только Настя об этом не знала.
Людмила Петровна сидела на веранде. Пили чай. С сушками. Катя рядом. Ныла, что есть нечего. Что доставка отменена. Что магазин далеко. Что мама виновата. Людмила Петровна молчала. Смотрела в лес. Злилась.
Виктор Иванович сидел в кресле. Трясся. Смотрел в одну точку. На калитку.
Калитка открылась. Настя. Одна. В чёрном пальто. С папкой. Людмила Петровна поставила чашку.
— Ты чего приехала? Я же сказала — только свои.
Настя подошла к столу. Положила папку. Открыла. Выписки. Завещание. Договор.
— Это моя дача. Куплена на деньги моей матери. На те шестьсот тысяч, которые тётя Люба дала на свадьбу. Ты взяла их. Ты купила дачу. На своё имя. Ты думала, я никогда не узнаю.
Катя засмеялась. Нервно. Как будто услышала анекдот. Людмила Петровна не смеялась.
— Ты ничего не докажешь. Все бумаги на мне.
— Уже доказываю. И это ещё не всё. Ты продала украшения моей матери. Серьги. Кольцо. Кулон. Я знаю, потому что у меня есть копия описи. Ты сдала их в ломбард. На Профсоюзной. Я нашла квитанции. Там твоя подпись.
Людмила Петровна побледнела. Как будто из неё выпустили воздух. Катя перестала смеяться.
— Мама, это правда?
— Замолчи.
Виктор Иванович встал. Трясся. Сильно. Оперся на стол. Все обернулись.
— Это её дача, — сказал он. Тихо. Но все услышали. — Я подписал. Я всё подписал.
Людмила Петровна смотрела на него. Как на предателя.
— Ты… ты что несёшь? Ты больной! Тебе показалось!
— Я не больной. Я просто всю жизнь молчал. Как ты меня научила. Молчать. И я молчал. Двадцать лет. Я больше не буду.
Он сел. Закрыл лицо руками. Плечи тряслись. Он плакал. Беззвучно.
Людмила Петровна смотрела на Настю. И впервые в её глазах был не гнев. Страх. Настоящий. Как у загнанного зверя.
— Ты… ты никогда не была своей. Никогда. Ты — никто. Ты — просто женщина, которая спит с моим сыном.
Настя выдержала паузу. Не отвела взгляд. Не повысила голос.
— Ты права. Я не своя. Но и ты — не хозяйка. Тамара, заходи.
Дверь открылась. Тамара Петровна. Соседка. Стояла всё это время за дверью. В руках — коробка. Старая. Картонная. Перевязанная лентой. Лента выцвела. Стала серой.
Тамара поставила коробку на стол. Посмотрела на Людмилу Петровну. Долго.
— Здравствуй, Люда. Двадцать лет не виделись. А я всё думала — когда ты придёшь за этим. Не пришла. Придётся мне.
Коробка была пыльная. Тамара протёрла крышку рукавом. Открыла. Внутри — бумаги. Много. Пожелтевшие. Фотографии. Конверты. Опись. Квитанции.
— Твоя мать, Настя, знала, что больна, — сказала Тамара. — Она знала, что не сможет тебя растить. Она оставила всё: дачу, деньги, украшения. Тётя Люба должна была стать опекуном. И хранителем. Но она… она не справилась. А Люда… Люда помогла ей не справиться.
Людмила Петровна вскочила.
— Замолчи. Ты ничего не знаешь.
— Я знаю всё. Я двадцать лет молчала. Потому что ты мне угрожала. Говорила, что расскажешь всем, что я покрываю сумасшедшую. Что меня выгонят из садоводства. Я боялась. Я старая. Мне стыдно. Но теперь я скажу.
Она достала письмо. Конверт старый. Пожелтевший. Адрес — Настин. Детским почерком. Тётя Люба писала.
— Это письмо твоей матери. Она написала его за месяц до того, как её увезли. Она просила передать тебе, когда ты вырастешь. Тётя Люба не передала. Люда не передала. Все молчали. Все.
Настя взяла письмо. Руки тряслись. Как у Виктора Ивановича. Она не открыла. Не сейчас. Позже.
Тамара достала ещё бумагу. Опись. Украшения. Серьги с рубинами. Кольцо с бриллиантом. Кулон. Всё, что осталось от матери.
— Твоя мать хотела, чтобы ты их носила. На свадьбу. На выпускной. Просто так. Чтобы помнила, что она была.
Людмила Петровна смотрела на опись. И вдруг сдулась. Плечи опустились. Лицо стало старым. Сразу. Как будто ей не шестьдесят четыре, а восемьдесят.
— Я продала их, — сказала она. Тихо. Почти шёпотом. — Я всё продала. Я хотела… я хотела, чтобы мы были как все. Чтобы у нас было что-то. Я всю жизнь была никем. Никем, понимаешь? Я выросла в бараке. У нас не было ничего. Я ела пустой хлеб. Я носила перешитые вещи. Я хотела… я хотела, чтобы мои дети не знали этого. Чтобы Катя не знала. Чтобы Дмитрий не знал. И когда появились эти деньги… я подумала — это шанс. Это мой шанс. Я не воровка. Я… я спасала.
Настя слушала. Не перебивала. Смотрела на неё. Как на чужую. Как на женщину, которую впервые видит.
— Ты спасала себя, — сказала Настя. — Ты убивала меня.
— Да. Убивала. И что? Ты думаешь, я не знаю? Я двадцать лет не сплю. Я смотрю на эту дачу и вижу твою мать. Она стоит у забора. Смотрит. Я вижу её лицо. Каждый день. Я ненавижу эту дачу. Я ненавижу тебя. Потому что ты — это она. Ты — её продолжение. И я не могу тебя видеть. Потому что ты — моё преступление.
Настя встала. Отряхнула пальто. Хотя оно было чистое.
— Я не буду тебя прощать, — сказала она. — Я просто перестану тебя замечать. Это хуже, чем ненависть. Это — ничто. Ты станешь ничем. Как я была для тебя. Одиннадцать лет. А теперь — уходи. И больше никогда сюда не приезжай. Никогда.
Людмила Петровна открыла рот. Но ничего не сказала. Встала. Пошла к машине. Катя побежала за ней. Обернулась. Посмотрела на Настю. В глазах — страх. И что-то ещё. Может быть, уважение.
Виктор Иванович остался. Сидел в кресле. Плакал.
Тверь встретила серым небом. Психиатрическая больница стояла за забором. Длинное здание. Жёлтое. Окна с решётками. Настя и Дмитрий шли по коридору. Пахло хлоркой. И чем-то ещё. Лекарствами. Потом.
Врач, пожилой мужчина, смотрел на Настю с любопытством.
— Она вас не узнает. Она вообще плохо идёт на контакт. Но… она ждала. Каждый год. Она говорила: придёт девочка. Она придёт. Мы думали — это бред. Оказалось — не бред.
Дверь открылась. Женщина. Седая. Худая. В больничном халате. Глаза — Настины. Серые. Глубокие. Она смотрела на Настю. Долго. Потом улыбнулась. Тихо. Как будто извиняясь.
— Ты пришла. Я знала. Я всегда знала.
Настя заплакала. Прямо там. В коридоре. При враче. При Дмитрии. Не стесняясь. Слёзы текли и текли. Она не вытирала.
— Я писала тебе, — сказала мать. — Каждый год. Тётя Люба не отдавала. Она думала, так лучше. Я потом перестала. Потому что думала — ты не хочешь. Что ты выросла и забыла. Но я ждала. Каждый день. Каждый год.
— Я не знала. Я думала, ты умерла. Мне сказали…
— Я знаю. Я знаю, что тебе сказали. Я не виню. Я сама виновата. Я не могла быть матерью. Я была больна. Но я хотела. Я очень хотела.
Она достала из тумбочки пачку писем. Перевязанных лентой. Той же. Выцветшей. Пятьдесят два письма.
— Читай. Не сейчас. Потом. Когда сможешь. Там всё. Там я. Настоящая.
Настя взяла письма. Самое верхнее — датировано шесть месяцев назад. Она открыла. Прочитала.
Моя девочка. Я знаю, что ты, наверное, ненавидишь меня. Но я хочу, чтобы ты знала — я не бросала тебя. Я спасала тебя. От себя. И если ты когда-нибудь сможешь — просто приди. Я буду ждать. Всегда. Твоя мама.
Настя смотрела на мать. И говорила:
— Я не ненавижу. Я просто не знала. Теперь знаю. И я пришла. Не когда-нибудь. Сейчас.
Прошёл месяц. Лето. Яблони цвели. Белым-бело. Настя и Дмитрий чинили забор. Старый забор. Тот самый. Мать Насти сидела на веранде. Ей дали отпуск. На месяц. Врачи говорили — прогресс. Она даже вспомнила, как зовут кота. У неё был кот. Давно. Она назвала его Пушок.
— Ты уверена, что хочешь оставить её здесь? — спросил Дмитрий.
— Это её дача. Она её купила. Для меня. Пусть живёт. Ей здесь хорошо.
Дмитрий забил гвоздь. Молчал. Потом спросил:
— А мама?
— Твоя мама? Она не звонит. И не приезжает. Катя приезжала. На прошлой неделе. Просила прощения. Не у меня. У матери. Странно, да? Она просила прощения у моей матери. За то, что её мать сделала. Я не знала, что сказать.
— И что ты сказала?
— Сказала: это не твоя вина. Но и не моя. Просто так вышло.
Пауза. Дмитрий забил ещё гвоздь.
— Дим.
— Что?
— Ты знал три года. И молчал. Я не знаю, смогу ли я это забыть. Наверное, нет. Но я знаю, что ты делал это не из зла. Ты боялся. Как я. Как все. Мы все боимся. Просто кто-то боится и делает. А кто-то боится и молчит. Ты молчал. Но ты и делал. Три года. Ты собирал документы. Ты ходил к адвокату. Ты готовил войну. За меня. Я это вижу. Я это ценю.
— Я люблю тебя.
— Я знаю.
Она смотрела на мать. На яблони. На небо. Синее. Глубокое.
— Знаешь, что я поняла? Свои — это не те, с кем ты живёшь. Не те, с кем ты ешь. Не те, кто говорит мы — семья. Свои — это те, кто тебя не предаст. Даже когда страшно. Даже когда больно. Даже когда проще промолчать. Вот это — свои. Остальное — просто люди. Они могут быть хорошими. Плохими. Разными. Но они — не свои. И это нормально. Потому что своих не может быть много. Своих может быть два. Три. Пять. Но они — настоящие. А всё остальное — просто декорации.
Мать позвала:
— Настя! Иди сюда! Чай остывает!
Настя улыбнулась. Пошла. Дмитрий — за ней. Они сели втроём. Пили чай. Мать рассказывала, как они с Тамарой в молодости сажали эти яблони. Настя слушала. Дмитрий держал её за руку. Солнце садилось. Стало розовым. Потом оранжевым. Потом тёмным.
Телефон зазвонил. Настя посмотрела на экран. Людмила Петровна. Она смотрела на телефон. Долго. Потом положила его на стол. Экран погас. Она взяла чашку. Отпила.
— Свои — это не те, кто рядом, — сказала она тихо. — Свои — это те, кто внутри. Остальное — просто люди. И это не страшно. Страшно — когда ты всю жизнь считаешь чужих своими. А своих — чужими. Я это поняла. Поздно. Но поняла. И теперь я знаю: своя — это я. Всё остальное — приятный бонус.
Она посмотрела на мать. На Дмитрия. На яблони. Улыбнулась.
— Я не вернула дачу. Я вернула себя. А дача — это просто дерево и гвозди. Главное — я. И те, кто меня не предал. Вот и всё. Вот и вся история.
Мать улыбнулась в ответ. Дмитрий сжал её руку. Телефон больше не звонил.
— Я тоже хочу часть дохода! Сделай меня своим заместителем! — кричал деверь, требуя дать ему должность