Вадим сообщил мне это хорошо поставленным голосом. Текст был отрепетирован заранее и лился легко и непринужденно. Хорошая работа. Он даже куртку не снял, только расстегнул молнию до середины и встал посреди комнаты, широко расставив ноги.
«Фая, я должен тебе сказать. Алина ждёт ребёнка. Моего ребенка».
Я в этот момент держала в руке камертон.
Я много лет настраиваю пианино в квартирах, музыкальных школах и одному очень капризному ресторану, где хозяин считает, что инструмент обязан звучать «как в Вене». И камертон у меня всегда под рукой, даже дома.
Я стукнула им о колено и приложила к столу. Нота ля поплыла по комнате, чистая, спокойная.
Вадим ждал. Я видела, как он ждёт, по тому, как он чуть отставил правое плечо назад, словно готовился увернуться от чего-то тяжелого. Пятнадцать лет назад, когда он впервые не пришёл ночевать, я и правда швырнула в него тарелку.
Промахнулась, попала в дверной косяк, и на косяке до сих пор есть щербинка, закрашенная белой краской не совсем в тон. Он эту щербинку помнил.
Я поняла это по его взгляду, который метнулся к двери и обратно.
«Ты ничего не скажешь?» — спросил он.
А что тут скажешь, правда?
Мы были ровесники. На его пятидесятилетний юбилей его сестра произнесла тост «чтобы в этом доме наконец зазвучали детские голоса». Все за столом старательно потупили глаза. Кроме свекрови, Нинель Аркадьевны, которая посмотрела на меня очень внимательно и поджала губы.
Детей у нас не было.
Для всей родни это была исключительно моя вина. Нинель Аркадьевна однажды сказала при мне соседке по даче: «Вадику не повезло, пустая попалась». Я тогда стояла за кустом смородины и сделала вид, что не слышу.
Вадим в тот раз за меня не заступился.
Он вообще редко заступался, у него был другой талант: он умел молчать так, что со стороны это выглядело благородством.
Он продаёт сельхозтехнику, ездит по районам, и я привыкла к тому, что его телефон всегда пищит, а сам он по три дня живёт в гостиницах при элеваторах. Алина появилась года полтора назад.
В машине на пассажирском сиденье лежала резинка для волос, персиковая, с блёстками. Я такие не ношу. И я промолчала. Почему? Сама себе долго объясняла, что из гордости. Сейчас понимаю: я просто ждала. Так ждёшь, когда струна после подтяжки перестанет «плыть» и встанет на место.
Иногда встаёт. Иногда рвётся.
«Фая, я серьёзно»,— повторил Вадим и наконец, снял куртку. Бросил её на спинку кресла, и из кармана выпал ключ с брелоком в виде маленького трактора.— «Я не хочу скандала. Я хочу решить все по-человечески. Ребёнок должен родиться в нормальной семье. Ты же понимаешь, в моём возрасте это последний шанс».
Я слушала и отмечала, как он подбирает слова. «По-человечески». «Нормальная семья». «Последний шанс». Всё это были не его слова, а его мамы.
Нинель Аркадьевна так разговаривает по телефону, когда хочет, чтобы человек почувствовал себя виноватым заранее.
Он продолжал, уже быстрее, как будто боялся, что я перебью. Квартиру, мол, надо разменять, но он «не зверь», оставит мне большую, а сам с Алиной снимет что-нибудь поменьше.
Машина его, это без вопросов. Дачу поделим. И он очень надеется, что я «не стану устраивать цирк при маме».
В этом месте мне стало немного смешно.
Понимаете, квартира эта была моя. Мне её оставила бабушка, Эмилия Карловна, преподававшая сольфеджио в училище до восьмидесяти двух лет. Вадим пришёл сюда с одним чемоданом и лыжами. Лыжи, кстати, до сих пор стоят на антресоли, он ни разу на них так и не встал.
«Большую оставишь, значит»,— сказала я. Это были мои первые мои слова за весь вечер.
Он кивнул с облегчением. Решил, видимо, что раз я считаю метры, значит, торгуюсь, а раз торгуюсь, значит, смирилась.
Я поднялась со стула.
Он напрягся снова, опять это плечо назад, и мне стало его почти жаль. Пятьдесят лет мужику, а стоит, как школьник у доски, который списал и боится, что учитель проверит домашку и накажет.
Но я пошла не к нему. Я пошла к пианино.
Оно стоит у окна, старый «Красный Октябрь» с потемневшими подсвечниками, тоже бабушкиными. Я на нём не играю, только держу строй, чтобы инструмент не рассохся. А банкетка у него с откидной крышкой, внутри лежат ноты, а на самом дне синяя картонная папка с завязками.
Я достала папку, развязала тесёмки и положила на журнальный столик перед ним.
«Это что?»— Он даже наклонился не сразу.
«Почитай»,— сказала я. — «Там немного. Две страницы и справка».
Мы тогда третий год пытались завести ребёнка. Нинель Аркадьевна звонила каждую неделю и спрашивала, «не пора ли уже», а потом, не дождавшись ответа, диктовала рецепты отваров из шалфея. Я пила эти отвары. Я ездила в клинику, сдавала всё, что можно было сдать, и у меня всё было в порядке.
Абсолютно всё. Врач, пожилая женщина с короткой седой стрижкой и голосом, от которого хотелось вытянуться по струнке, сказала: «Вы здоровы. Пусть ваш муж придёт».
Вадим пришёл не сразу, отнекивался почти полгода. Потом всё-таки съездил, один, и результат забирать тоже поехал один.Вернулся весёлый. Сказал: «У меня всё отлично, доктор удивилась даже».
И добавил, глядя в сторону: «Значит, дело в тебе, Фаечка. Ну ничего, я тебя не брошу».
Я ему поверила. Правда поверила, на целый месяц.
А через месяц мне позвонили из той клиники. Медсестра, совсем молоденькая, извинялась: у них перепутались адреса, и копия заключения с подписью врача ушла, видимо, куда-то не туда. И она, добрая душа, пообещала выслать ещё раз.
Письмо пришло, в конверте была справка. Азооспермия.
Я тогда полезла в интернет, чтобы понять слово и поняла: детей у Вадима не будет. Никогда. Ни со мной, ни с кем-то ещё. Внизу стояла приписка от руки: «Рекомендовано повторное обследование через год, прогноз неблагоприятный».
Почему я промолчала? Меня потом спрашивала об этом только одна подруга, Лидия, настройщица, как и я, с которой мы вместе учились в училище. Я рассказала ей лет через пять, на кухне, после второй рюмки наливки.
«Ты с ума сошла»,— сказала она.— «Ты же на себя всё взяла. Его мать тебя грызёт, а ты молчишь».
И я не смогла ей объяснить. Вадим тогда был другим. Или это я его другим видела? Я представила, как отдаю ему эту бумагу, и как он сидит с ней на кухне, и как его мать, узнав, первым делом скажет: «Это она тебя довела». Я представила его лицо и решила, что пусть уж лучше «пустой» буду я.
Мне это казалось тогда проявлением большой любви.
Сейчас мне кажется, что это был просто страх. Страх остаться без него, только наряженный в благородство. Хотя, кто вообще знает, где кончается одно и начинается другое?
Вадим читал долго. Я села на подлокотник кресла, и смотрела на его руки. Он поднял голову.
«Это ошибка»,— сказал он. Голос был тихий и какой-то плоский, без всей той заготовленной решимости.
«Может быть», —ответила я.— «Там же написано: повторное обследование. Ты его проходил?»
Он молчал.
«Вадим, ты же сам ездил за результатом в одиннадцатом году. Ты его видел. Ты мне тогда сказал, что всё отлично».
Я не повышала голос. Мне вдруг стало очень спокойно.
Он встал, прошёлся до окна, упёрся ладонями в подоконник. Пианино стояло рядом, и в оконном стекле я видела отражение их обоих, человека и инструмента, одинаково тёмных против вечернего света.
«Я думал, они напутали»,— сказал он в окно. — «Мама сказала, в той клинике вечно всё путают. Я не стал разбираться. А тебе сказал… ну, чтобы ты не волновалась за меня».
Чтобы я не волновалась. Потрясающая забота.
Мы оба все эти годы берегли одну и ту же тайну. Только я берегла его, а он берёг себя.
«Алина знает про справку?» — спросила я.
Он резко обернулся.
«При чём тут Алина? Она… она не стала бы».
Я ничего не ответила. Это уже была не моя партия.
Я сложила справки обратно в папку, завязала тесёмки аккуратным бантиком и протянула ему.
«Возьми. Это твоё. Мне оно больше не нужно».
«Фая…»
«Съездишь в клинику, сдашь анализ заново. Сейчас медицина другая, может, что-то изменилось. Если изменилось, я первая за тебя порадуюсь, честно. А если нет, то тебе придётся поговорить с Алиной. И с мамой».
«А квартира?»— зачем-то спросил он. И сам поморщился от своего вопроса.
«Квартира бабушкина»,— сказала я. —«Ты же помнишь. Лыжи можешь забрать, когда будет удобно».
Он ушёл в тот же вечер. Я слышала, как он долго стоял на площадке, а потом пошёл вниз, и шаги у него были тяжёлые, неровные.
Я вернулась к пианино.
Мне стало так пусто и так свободно, что я впервые за много лет села и сыграла. Плохо, с ошибками, руки у меня давно больше настраивают, чем играют. Какую-то простую пьесу из детского сборника, «Старинную французскую песенку». Инструмент звучал чисто.
Через три недели мне позвонила Нинель Аркадьевна. Я увидела её имя на экране и минуту решала, брать ли трубку.
Взяла.
Она молчала так долго, что я подумала, будто связь оборвалась. Потом сказала, очень тихо, не своим обычным поучающим тоном:
«Фаина, он сдал повторно. Ничего не изменилось».
Я ждала продолжения. Извинения, может быть. Или обвинения, я бы не удивилась.
«Эта девочка, Алина, уехала к матери»,— сказала она.— «Вадик ей всё рассказал. Она не спорила даже».
«Мне жаль»,— ответила я. И поняла, что говорю правду: мне было жаль.
«Почему ты молчала?»— спросила она.— «Я же тебя…»
Она не договорила. А я не стала помогать.
Знаете, мне кажется, что они до сих пор уверены, что я пятнадцать лет держала эту папку, как ружьё на стене, и дождалась нужного момента. Пусть думают. Им так понятнее.
Но правда проще и грустнее. Я просто устала быть виноватой за чужое.
Вадим недавно прислал сообщение. Спрашивал, можно ли зайти за лыжами. Я ответила, что можно, в любой день.
Он так и не зашёл.
Свекровь тайно переписала дачу на себя. Я молчала три месяца. Потом она получила письмо от адвоката