– Эй, любезная! Окно закрой. Дует.
Я как раз подсовывала вторую подушку под спину Демьяну Никитичу и обернулась не сразу. Голос шёл от окна, с крайней койки. Новенький лежал на боку, лицом к телефону, и на меня не смотрел.

Было десять минут восьмого. В четвёртой палате шесть коек, пахло хлоркой и ночью, под потолком гудела лампа. Я всегда прихожу в это время и обхожу своих прооперированных, пока в отделении тихо. Халат с бейджем висел в кабинете: до пятиминутки я хожу налегке, в одном костюме.
Про новенького мне успела шепнуть постовая сестра. Привезли в четыре пятьдесят, острый живот, от операции отказался, ждёт утра и главного врача. Платная палата у нас одна и была занята, так что положили его в общую.
Окно я закрыла. Не ради него: Демьян Никитич мёрз под двумя одеялами, а ручка рамы была ледяная.
– И воды дай, – сказал новенький экрану. – Без газа. В сумке бутылка.
– Воду вам нельзя.
– Чего?
– Вам ночью доктор объяснял. Ни пить, ни есть.
– Доктор! – Он усмехнулся, и кровать под ним скрипнула. Кровати в четвёртой старше моего диплома. – Мальчик после института. Я таких беру машины на мойку перегонять.
Тут он наконец скользнул по мне взглядом. По выцветшему костюму, по шапочке, по рукам. Руки у меня красные, сухие, ногти срезаны под корень. Откуда ему знать, что такими они становятся от щёток и растворов? Он увидел руки поломойки и успокоился.
На двери отделения висит табличка: «Зав. отделением Седых Ж. И.». Но ночью его провезли мимо на каталке, и читать ему было некогда.
– Ты, любезная, не переживай, я у вас ненадолго. Мне завтра площадку под салон смотреть. В девять за мной придёт машина из области, а в этом сарае пусть лечатся те, кому деваться некуда. У меня в автосалоне клиентский туалет чище.
До области от нас сто сорок километров плохой трассы. Я смотрела на него так, как смотрю на любого поступившего: сначала человек, бумаги потом. Серое лицо, сухие губы, колени подтянуты к животу. От него пахло дорогим одеколоном и больным потом. На тумбочке лежал блистер с обезболивающим, шесть гнёзд из десяти пустые. Сколько же он это глушит?
– Давно болит? – спросила я.
– Тебе зачем? Полы мой.
Полы у нас моет Зоя, одна на два этажа. Но поправлять его я не стала.
Четыре года назад я бы ответила. У нас тогда сменился главный, и появилось правило: жалоба пациента равна объяснительной, а стимулирующие снимают со всего отделения. На первом году я одёрнула даму, которая швырнула в Зою тарелку с кашей. Дама позвонила на горячую линию. У меня вышло минус тридцать восемь тысяч, у Зои минус шесть, и её шесть были больнее моих.
Потом я ходила к главному просить вторую санитарку на утро. Он развёл руками: ставок нет. Уйти? Хирургов на район трое, и один из них тот самый мальчик. С тех пор я улыбаюсь и молчу, потому что за мою резкость платят мои же сёстры.
Демьян Никитич закашлялся, придерживая шов ладонью.
– Дед, потише там, – бросил новенький. – Я голосовое записываю.
И, не отрываясь от телефона, выдавил из блистера седьмую таблетку. Потянулся к сумке за бутылкой.
У меня заныло под ложечкой, как перед трудным столом. Каждая такая таблетка стирает картину, по которой хирург читает живот. Он на моих глазах закрашивал собственный диагноз.
Я взяла с тумбочки блистер. Потом достала из сумки бутылку.
– Это полежит на посту. Вернут при выписке.
– Ты что творишь? – Он приподнялся на локте и тут же скривился. – Я на тебя жалобу напишу! Сегодня же!
Губы уже складывались в привычную улыбку. Я поймала её и убрала.
– Пишите. Кабинет главного врача на первом этаже. Только вставать вам тоже нельзя.
Он впервые оторвался от экрана. Смотрел снизу вверх, и по лицу было видно, что нянечки с ним так ещё не разговаривали. На койке у двери кто-то хмыкнул в подушку.
В коридоре я остановилась с чужой бутылкой в руке. Сердце стучало часто, по-молодому. Четыре года я на это слово улыбалась, а сегодня не смогла.
– Дочка, – донеслось из палаты, – спасибо за окно.
Я даже рассмеялась. Но радости хватило ровно до поста.
Там лежала его карта. Всеволод Георгиевич, пятьдесят пять лет, болеет двое суток. Ночью Давид записал: наблюдение, от операции больной отказался. Анализы мне очень не понравились, и я тут же назначила повтор. Если цифры вырастут, до своей области он не доедет. А такой живот в нашем районе возьмёт один хирург. Тот самый, который только что отобрал у него воду.
***
Через полчаса я вернулась в четвёртую с постовой сестрой и лотком для пробирок. Сестра у нас молоденькая, и при виде новенького она заранее втянула голову в плечи.
Палата уже проснулась. Пахло манной кашей, по коридору гремела тележка с завтраком. Всеволод Георгиевич завтрака не получил и говорил по громкой связи, положив телефон на грудь.
– Перевозка из области выедет через сорок минут, – докладывал женский голос. – Ехать два часа, Всеволод Георгиевич.
– Плачу вдвое. Пусть летят.
– Они говорят, быстрее не получится. Трасса.
– Алина, я тебе за что плачу? Реши вопрос.
Он нажал отбой и тут же поморщился, прижав ладонь к правому боку. Лицо за полчаса стало ещё серее, на лбу выступила испарина. Без таблеток боль брала своё, и это было видно от двери.
Так. Что у нас есть? Ночью, по записи Давида, он ещё ходил сам. Сейчас бережёт бок и дышит коротко, вполвдоха. Плохо. Очень плохо.
Дальнобойщик с койки у двери поймал мой взгляд и подмигнул. В понедельник я оперировала его самого. Вся палата знала, кто стоит рядом с сестрой. Не знал один человек, и мужики молчали с явным удовольствием.
– О, любезная. – Он ткнул подбородком в тумбочку. – Бумажку забери.
Там лежало согласие на операцию, которое ночью оставил Давид. Скомканное в шарик.
– Это ваш документ, – сказала я.
– Мои документы в сейфе лежат. – Он смахнул шарик на пол, к моим тапкам. – Под нож в вашей районке я не лягу. Видел я, как тут оперируют.
– Вам объяснили, чем грозит ожидание?
– Объяснили. Мне всю жизнь что-нибудь объясняют люди, которые зарабатывают меньше моего водителя.
Про водителя он сказал спокойно, как про погоду. Он не хамил нарочно. Он на самом деле так считал людей: по ведомости.
Потом он достал из-под подушки зажим с деньгами. Вытянул пятитысячную, сложил вдвое и, по-прежнему глядя в экран, сунул мне в нагрудный карман.
– Палату отдельную организуй. И врача позови настоящего, не студента. Сдачи не надо, тебе тут за неделю столько не платят.
Сестра застыла со жгутом в руке. Демьян Никитич отвернулся к стене, будто стыдно было ему.
Я чувствовала эту бумажку сквозь ткань. Плотную, новую, ещё тёплую от чужих пальцев. Зоя за двадцать семь тысяч в месяц моет два этажа, и пять тысяч для неё почти неделя работы. Он оценил меня точно, по её тарифу. Только обидно мне стало не за себя. Сколько раз такое совали ей? И сколько раз она, наверное, брала, потому что до зарплаты ещё неделя?
Я коротко вытерла ладони о костюм. Потом вынула купюру двумя пальцами и положила на тумбочку, под его телефон.
– Уберите. У нас так не принято.
Наклонилась, подняла бумажный шарик и расправила лист на колене. Положила рядом с деньгами.
– Отдельная палата в отделении одна, и она занята до пятницы. А вот это не мните. Сейчас эта бумага вам нужнее всего, что лежит в вашем зажиме.
– Слушай, ты!
– Теперь считаем, – сказала я тише. – Ваша машина доедет сюда к половине одиннадцатого и столько же повезёт вас обратно. Четырёх часов у вас нет, Всеволод Георгиевич.
Он замолчал. Имени-отчества от нянечки он не ждал.
– Руку дайте сестре. Кровь нужна сейчас.
И он дал. Молча вытянул руку с дорогими часами и только потом буркнул:
– Раскомандовалась. Нянечки у вас тут, я смотрю, главнее врачей.
– Бывает и так, – ответила я.
У двери кто-то закашлялся, очень похоже на смех.
В коридоре меня догнала Зоя с ведром. Она мыла пол у самой палаты и всё слышала.
– Жанна Ильинична, да скажите вы ему, кто вы! Он же шёлковый станет, вот увидите.
– Вот потому и не скажу.
– Это как?
– Скажу должность, и он извинится перед должностью. А ты для него так и останешься «эй, любезная».
– Да бог с ним, меня и похуже звали.
– Вот именно, Зоя.
Она переложила ведро в другую руку и ничего не ответила. Только шмыгнула носом и пошла на первый этаж: до девяти она у нас одна на оба.
А я осталась у окна и спросила себя честно: не гордыня ли это, Жанна? Человеку больно и страшно, а ты его воспитываешь. Но ведь я от него ничего не скрыла, кроме таблички. Кровь взяли, операционную я велела готовить ещё до пятиминутки. Моё молчание ему ничем не вредит. Оно задевает только его самолюбие.
Мне даже стало легче. Ненадолго.
В восемь ноль пять позвонили из лаборатории. За три часа показатели выросли вдвое. Ждать машину из области было уже нельзя.
***
Пятиминутка заняла ровно пять минут. Давид доложил ночь, и больной из четвёртой стал моим. Операционную я велела держать с девяти.
– Он районных больниц боится, – добавил Давид уже в дверях. – Отца у него в девяносто девятом в такой же прооперировали, потом два года по врачам. Сам рассказал, когда отказывался.
Я кивнула и пошла в палату. Теперь мне нужно было сделать то, что делает любой хирург: посмотреть живот своими руками и сказать человеку правду. Как врач, без всяких игр.
Не успела. Меня тронул за рукав Демьян Никитич.
– Дочка, – зашептал он, – мне бы судно. Неловко-то как. Зою не дозовусь.
Зоя мыла первый этаж. Я задвинула ширму и подала ему судно. Что тут такого? В девяностом году, семнадцати лет, я в этой самой палате начинала санитаркой. Старшая сестра тогда учила меня: судно, Жанна, выносят не руками, а лицом. Понесёшь с брезгливостью, и человек до вечера будет терпеть.
– Опять?! – раздалось от окна. – Да что ж такое, дышать нечем! Дед, ты потерпеть не мог? Дома под себя ходи!
Запах на самом деле стоял тяжёлый. Больница пахнет не розами, а я давно перестала это замечать.
За ширмой стало тихо. Потом Демьян Никитич сказал тонким, чужим голосом:
– Прощения прошу.
Сорок лет этот человек учил мальчишек держать рубанок. Половина города до сих пор строгает по его науке. А теперь он лежал, натянув одеяло до подбородка, и просил прощения за то, что живой.
Я вышла из-за ширмы с судном в руках. Оно было тёплое и тяжёлое.
– Всеволод Георгиевич, – сказала я совсем тихо. – Ему после операции терпеть нельзя, а вам нельзя ждать. Пришла ваша кровь: за три часа стало вдвое хуже. Машину вы не дождётесь, вам нужно в операционную. Сейчас. Дайте, я посмотрю живот.
– Кровь пришла? К тебе? – Он коротко засмеялся и тут же охнул.
Я шагнула к его койке. И тогда он заорал на всю палату:
– Руки убрала! Санитарка, вынеси судно и не умничай! Диагнозы мне ставит врач. Заведующего сюда. Живо!
Сестра уронила зажим, и он зазвенел по полу. Мне показалось, что лампа под потолком загудела громче.
На меня смотрели все. Пятеро мужчин на койках, сестра со штативом, Зоя, которая как раз возникла в дверях со шваброй. Щёки у меня горели, как у той семнадцатилетней девчонки. Тридцать шесть лет прошло, а я опять стою посреди четвёртой палаты с судном, и на меня кричат.
Одной фразой я могла всё перевернуть. Скажи я «перед вами хирург», и палата бы грохнула. Очень хотелось. Но получилось бы, что на санитарку орать можно, а на заведующую нельзя. А промолчать на прямое требование значило бы соврать.
– Слышь, командир, – начал дальнобойщик, приподнимаясь. – Ты хоть знаешь, кто это?
Я подняла свободную руку: не надо. Он осёкся и лёг обратно. Тыльной стороной запястья я поправила шапочку у виска. Так я делаю перед каждой операцией, когда надо успокоиться.
– Заведующий уже здесь, – сказала я.
Договорить он не дал:
– Вот и зови! Свободна.
Я постояла секунду. Что ж, я пробовала.
– Хорошо, Всеволод Георгиевич. Судно я вынесу, мне не трудно. А заведующего вы увидите. Через час, и очень близко.
Потом повернулась к ширме:
– Демьян Никитич, вам извиняться не за что. Здесь больница.
И пошла через всю палату к двери, не пряча судно и не ускоряя шага. Никто не засмеялся. Мужики смотрели на него, а не на меня, и смотрели нехорошо.
– Чего уставились? – спросил он.
– Зря ты так, мужик, – сказал дальнобойщик. – Ох, зря.
Уже от двери я увидела, как он опустил телефон. Впервые за утро ему было некуда смотреть.
В санитарной комнате я долго держала руки под горячей водой. Та же комната, только кафель другой. Унижения не было. Я поняла, что решение уже принято, и от этого стало спокойно.
Давид нашёл меня там же. Он был красный, запыхавшийся, с листом в руке.
– Жанна Ильинична, подписал! Его прихватило сразу, как вы вышли. Спросил, кто оперирует. Я сказал: заведующий отделением, доктор Седых, двадцать восемь лет стажа. Он говорит: вот с этого и надо было начинать.
– И всё?
– Ещё просил передать этой, с судном. Пусть не обижается, нервы. – Давид помялся. – Он думает, что Седых мужчина. Я поправлять не стал. Сказать ему?
– Сама скажу. До наркоза.
Я вытерла руки и поймала себя на том, что улыбаюсь. Мне даже стало его жаль: двое суток боли, чужой город, отец. Вот и всё, думала я. Человек испугался и стал человеком. Назовусь, он смутится, и мы разойдёмся миром.
Миром не вышло.
***
В операционной всегда холодно и пахнет спиртом. Под лампой было бело до рези в глазах, на столике у сестры звякал металл.
Он лежал под простынёй, без телефона и без часов. Впервые за утро такой же, как все: голые плечи, капельница, белые губы. Феликс Романович, наш анестезиолог, возился у изголовья. Давид стоял у двери.
Я вошла в шапочке, с маской под подбородком. Так, чтобы было видно лицо.
– Доброе утро ещё раз, Всеволод Георгиевич. Седых Жанна Ильинична, заведующая отделением. Оперировать вас буду я.
Он узнал не лицо. Он узнал руки, я это видела: взгляд упал на них и остановился. Я ведь ждала смущения. Думала, он покраснеет, буркнет что-нибудь, и мы начнём работать.
– Ты? – Голос у него сорвался. – Это что, розыгрыш? Где заведующий?
– Перед вами, – сказал Феликс Романович, не оборачиваясь. – И лучшего хирурга на сто сорок километров в любую сторону вы не найдёте.
– Она судно выносила! Час назад! Я сам видел!
– Выносила, – подтвердила я.
Он рванулся сесть, и сестра тут же придержала его за плечо.
– Нет. Нет, не надо. Я же ей при всех такое сказал! Она мне на столе всё припомнит. Под её нож я не лягу. Отказываюсь! Везите в область!
Сестра посмотрела на меня поверх маски. В операционной стало очень тихо.
За все мои годы у стола меня называли по-всякому. Коновалом, бабой, девочкой, один раз даже ветеринаром. Но ни один человек не говорил мне, что я могу мстить ножом. В пальцах стало холодно, и я поправила шапочку запястьем.
Утром он просил не обижаться. Только перед санитаркой извиняться дёшево. Бояться начинаешь потом, когда обиженный тобой человек стоит над тобой с инструментом.
– Планшет, – попросила я сестру.
На планшете лежали два листа. Я положила его больному на грудь, а ручку пристроила посередине.
– Всеволод Георгиевич, вы взрослый человек и вправе отказаться. Слева ваше согласие, вы подписали его сорок минут назад. Справа бланк отказа. Подпишете правый, и я запишу, что предупредила вас о последствиях. Ваша машина сейчас где-то на полпути. Она придёт через час, и ещё два часа обратно. Столько ваш живот не даст. Это я говорю как хирург, при трёх свидетелях.
Он смотрел на листы и молчал.
– Теперь про судно. Вы всё видели правильно. Выносила, и завтра вынесу, если Зоя Петровна будет на другом этаже. Я в этом отделении санитаркой начинала. А хирургом стою у этого стола двадцать восемь лет. Больше пяти тысяч операций, и ни одной из мести. Меня этому не учили.
Попискивал аппарат. Феликс Романович смотрел на часы.
– И последнее. Мне всё равно, как вы назвали меня. Мне не всё равно, как вы говорили с Демьяном Никитичем. Но об этом потом. Сейчас у вас минута и две бумаги.
– Я ассистирую, – вдруг сказал от двери Давид. – Я у Жанны Ильиничны второй год учусь. Тот самый студент.
– У меня отец после такой же больницы два года лечился, – выговорил больной.
– Знаю. Давид Игоревич записал с ваших слов. Поэтому я и пришла, пока вы не спите. Вы должны видеть, кто вас оперирует, и решить сами.
Секунды шли. Я смотрела на часы над дверью и считала про себя.
Он опять посмотрел на мои руки. Красные, сухие, с ногтями под корень, утром это были руки поломойки. О чём он думал теперь, я не знаю. Но правый лист он отодвинул.
– Оперируйте, – сказал он и закрыл глаза. – Жанна Ильинична.
Имя он произнёс с трудом, как слово на чужом языке.
– Сначала живот. Утром вы мне не дали.
Я положила ладонь ему на правый бок. Хватило нескольких секунд, чтобы понять: Давид не ошибся, и лаборатория тоже.
– Феликс Романович, работаем.
Операция шла час пятьдесят. Что было внутри, я оставлю за дверью операционной. Скажу одно: дороги до области он бы не выдержал. Мы успели.
Потом я сидела в предоперационной на табурете, стянув маску. Ноги гудели, во рту пересохло, а на душе было тихо и пусто, как в коридоре после отбоя. Давид молча поставил рядом стакан воды.
Надо ли было назваться ещё в семь утра? Наверное, так было бы проще. Только проще не значит честнее.
– Вы бы видели его лицо, – сказал Давид. – Когда вы вошли.
– Видела. Мне оно не понравилось.
Заглянула Зоя.
– Живой? Ну и ладно. Я ему утку приготовила, раз уж я у него теперь главная.
Я засмеялась, и напряжение наконец отпустило.
А вечером, заполняя протокол, поймала себя на старом: жду жалобу. Такие люди не прощают тем, кто видел их испуганными.
***
Жалобы не было.
На третий день я вошла в четвёртую с обходом. Всеволод Георгиевич полулежал на подушках, осунувшийся и небритый. Телефон лежал на тумбочке экраном вниз.
– Жанна Ильинична, – сказал он, когда я закончила осмотр. – Я при всех говорил, при всех и скажу. Простите.
Он смотрел мне в лицо, и было видно, чего ему это стоит.
– Передо мной не надо. Вон Демьян Никитич. И Зоя Петровна, которая третьи сутки за вами убирает.
Он повернул голову к соседней койке.
– Демьян Никитич. Виноват.
– Бывает, сынок, – ответил тот. – Болело у тебя.
С Зоей вышло труднее. Он выговорил «Зоя Петровна, спасибо» так, будто сдавал экзамен. Она покраснела до ушей и уронила тряпку.
В день выписки он попытался дать мне конверт. Уже не в карман, в руки.
– Уберите. В бухгалтерии есть договор пожертвования. Кровати в четвёртой вы оценили сами.
– Я в должниках не хожу, – буркнул он. И, уходя, крикнул водителю: – Чего встал? Сумку бери!
Через месяц привезли шесть новых кроватей. А главный прочитал на пятиминутке благодарность с сайта больницы и про жалобы с тех пор не заговаривает.
Улыбаться на хамство я перестала. Говорю сразу, тихо и по имени-отчеству. Оказалось, этого хватает. Руки у меня всё те же, красные и сухие, и бейдж поверх костюма я по-прежнему не ношу.
Судно в четвёртой я выношу сама, когда Зоя на первом этаже. И если новенький, не глядя, бросает: «Эй, санитарка!», с койки у двери отвечают раньше меня:
– Лежи и не умничай. У нас тут санитарки с высшей категорией.
— Да, дарственная на меня. Да, нотариальная. Нет, это не повод прописывать там всех ваших родственников с их проблемами.