– В Ольховку не поеду. Ни завтра, ни через неделю. Хочешь – езжай на автобусе, расписание ты знаешь лучше меня.
Муж сказал это, не оборачиваясь, и продолжил укладывать в спортивную сумку банки с морилкой, кисти в целлофане и моток проволоки. Всё это предназначалось для беседки, которую он с конца августа строил своему отцу в Заречном.
Я стояла в дверях кухни с телефоном в руке. Пять минут назад звонил папа: к калитке привезли машину берёзовых дров, свалили прямо у забора, а на вторник обещают затяжные дожди. Складывать некому. Сам он в семьдесят девять лет до темноты с поленьями не выстоит, хотя упрямо попробует.
– Гена, там пять кубов. Мама одна не справится, а папа опять полезет сам.
– А мне, значит, можно? – Он застегнул молнию так резко, что её заело. – После того как твой отец при соседях объявил, что я теплицу собрал, как пьяный?
– Гена.
– Я в мае три дня на коленях по этой теплице ползал. Три дня. А он вышел после обеда, постучал пальцем по дуге и сказал Шуриным через забор: «Вот, полюбуйтесь, за кого я дочь отдал».
Голос у него на последних словах сел. Он отвернулся к окну и долго смотрел во двор, хотя там просто горел фонарь над пустой детской площадкой.
– Папа был неправ, – сказала я. – Я ему это в тот же вечер сказала. Но при чём тут дрова? При чём тут мама?
– Он двадцать восемь лет смотрит на меня, как на неудачную покупку. С меня хватит.
– Хорошо. Не хочешь – не езжай. Тогда завтра машину беру я и еду сама.
Он наконец повернулся.
– Я матери обещал. Отец с утра у калитки стоять будет, у нас крыша на беседке не закрыта.
– Гена, машина папина. Он отдал её нам, когда окулист запретил ему садиться за руль, и сказал: катайтесь, только к нам почаще. Ты на ней с весны каждую субботу ездишь в Заречный. Я не против, твоим тоже нужна помощь. Но завтра она нужна моим.
– Машина в семье, – отрезал он. – Отдали тебе, а ты моя жена. Утром решим.
Утром решать оказалось нечего. Я проснулась в начале седьмого от тишины. Ключей на крючке в прихожей не было, его куртки тоже. На тумбочке лежал листок, вырванный из моего рабочего блокнота: «Уехал к своим. Автобус в восемь пятнадцать, ты знаешь».
Я диспетчер на автовокзале, семнадцать лет сижу за стеклом с микрофоном и объявляю рейсы. Расписание я правда знаю наизусть. Только никогда не думала, что муж будет напоминать мне о нём запиской.
Автобус до Ольховки шёл три с половиной часа, с заездами во все сёла вдоль трассы. По дороге я дважды набрала Гену. Первый раз он сбросил, второй ответил, что за рулём, и отключился, не дослушав. Рядом со мной всю дорогу дремала бабушка с корзиной яблок и на каждой кочке хваталась за мой рукав.
Дрова лежали у калитки рыжей горой выше папиной головы. Сам он уже стоял рядом в старой телогрейке и рабочих рукавицах, с тачкой, хотя мама, судя по её лицу, полчаса уговаривала его дождаться меня.
– А Геннадий где? – спросил он вместо приветствия.
– В Заречном. У своих.
Папа хмыкнул и бросил полено в тачку так, что оно отскочило на землю.
– Правильно. Свои – это свои.
Мы складывали до сумерек. Я подвозила, папа укладывал поленницу вдоль сарая: ровно, плотно, корой вверх, как делал всю жизнь. Мама дважды выносила нам чай в термосе и хлеб с салом. Ладони горели даже сквозь перчатки, к вечеру спина отказывалась разгибаться, но гора у калитки исчезла. Папа за весь день ни разу не присел, а когда я пыталась забрать у него тачку, огрызался, что он ещё не инвалид.
Ужинали на веранде. Мама поставила передо мной тарелку с картошкой и вдруг сказала, глядя не на меня, а на папу:
– Петя, а ведь ты тогда при Шуриных правда лишнего наговорил.
– Ничего не наговорил. Дуги кривые были.
– Дуги он потом переставил. Сам. Ты после обеда спать лёг, а он все переставил и уехал, ни с кем не попрощавшись.
Папа уткнулся в тарелку. Я об этом не знала. Гена мне ничего не рассказывал, только всю обратную дорогу молчал, а дома сразу ушёл спать.
Ночевать я осталась в своей бывшей комнате, на узкой кровати под ковром с оленями. Перед сном вышла в сени попить воды и увидела папу. Он стоял у деревянной лестницы, прислонённой к стене, и смотрел через окошко на крышу веранды, где водосток доверху забило листьями.
– Даже не думай, – сказала я.
– Да кто думает, – буркнул он и ушёл к себе.
Гена вернулся в воскресенье к девяти вечера, с опилками на рукавах, пропахший морилкой. Я ждала его на кухне. Не с упрёками, а с листком в клетку, на котором расчертила октябрь.
– Садись, – сказала я. – Давай договоримся, как взрослые люди. Машина одна, родители у нас у обоих старые. Одна суббота – твоим, следующая – моим. Вот, я всё расписала до Нового года.
Он посмотрел на листок, потом на меня.
– К твоему отцу я не поеду.
– Тогда поеду я. На машине. В свою субботу.
– А в мою что будешь делать?
– В твою поеду с тобой в Заречный. Помогу Валентине Семёновне с банками, она давно звала. А ты за неделю подумай.
Он молча кивнул и ушёл в душ. Это был не ответ, но и не отказ.
Листок так и остался лежать на столе. Утром я увидела, что его сдвинули, а возле третьей субботы стоит карандашная галочка. Почерк мужа я узнала бы из тысячи.
В среду я позвонила папе. Говорила долго, без крика. Что он обидел человека, который двадцать восемь лет приезжал по первому звонку, крыл ему сарай и перекладывал печку. Что никто не требует каяться, но позвонить можно. Папа сопел в трубку, потом мама, видимо, отобрала у него телефон, потому что дальше я слышала её голос, далёкий и строгий.
Вечером у Гены зазвонил мобильный. Он посмотрел на экран и вышел на балкон. Разговор занял минуты три. Вернулся муж с непонятным лицом и сел за стол, не сняв куртку.
– Твой звонил. Сказал, что погорячился.
– И что ты?
– Сказал «ладно». – Он повертел в пальцах чайную ложку. – Двадцать восемь лет, Вера. И одно слово по телефону. Мать твоя рядом подсказывала, я слышал.
Он помолчал, потом снял наконец куртку и повесил на спинку стула.
– Всё. Не в этом дело.
***
В субботу мы поехали в Заречный вдвоём. Анатолий Фёдорович действительно стоял у калитки, в кепке и наглухо застёгнутой куртке, хотя было всего половина девятого. Увидев меня, он заулыбался так, что я растерялась.
– Верочка приехала! Мать, слышишь? Ставь чайник!
Днём обедали на веранде: щи, пирог с капустой, огурцы своего засола. Свёкор налил всем по рюмке вишнёвой наливки, а сыну не дал, потому что тот за рулём, и Гена засмеялся так легко, как дома не смеялся давно.
Свекрови семьдесят восемь, свёкру восемьдесят один. Дом у них крепкий, но всё в нём давно держится на Гене: насос в колодце, проводка, дрова, лекарства из районной аптеки, продукты на неделю. Его сестра Света живёт в Мурманске и прилетает раз в два года.
Пока свекровь показывала мне банки с лечо и жаловалась на крышки, мужчины ушли к беседке. Я видела их в окно. Каркас уже стоял, светлый, пахнущий свежей сосной. Гена подавал доски, а свёкор, придерживая их, что-то показывал свободной рукой, и сын терпеливо кивал.
Потом Анатолий Фёдорович позвал меня.
– Смотри, Вера. Вот тут будет виноград. Всю жизнь хотел беседку с виноградом, а всё некогда было. Гена говорит, весной посадим. Может, ещё посижу в ней.
Он сказал это просто, без всякой жалобы. А Гена отвернулся и так старательно стал перебирать саморезы в коробке, что рассыпал половину в траву.
На кухне свекровь сунула мне в сумку банку грибов и вдруг взяла за руку.
– Ты на него не обижайся, Верочка. Он у нас один. Отец всю неделю только субботы и ждёт.
Обратно ехали в темноте. Я дождалась, когда выедем на трассу.
– Следующая суббота – Ольховка. Там водосток на веранде забит листьями, папа уже к лестнице примеривается. Ты же знаешь, какой он.
Гена долго молчал. Фары выхватывали из темноты отбойник, столбики, мокрые кусты на обочине.
– Ладно, – сказал он наконец. – Поеду. Водосток почищу, трубу на печке гляну. Но за стол с ним не сяду.
Я позвонила маме прямо из машины. Она обрадовалась, засуетилась, начала перечислять, что приготовит.
В пятницу вечером, когда я гладила его рабочую рубашку, у Гены снова зазвонил телефон. Мать. Он вышел в коридор, говорил тихо и быстро, а вернулся уже в куртке.
– У родителей трубу прорвало. Вода по полу. Я туда.
Я даже не спросила, почему не вызвали аварийку. В посёлке аварийная служба едет полдня, это все знают.
– Конечно, езжай, – сказала я. – А утром оттуда сразу в Ольховку?
– Утром оттуда сразу в Ольховку, – повторил он и коснулся губами моего виска.
В субботу в девять утра пришло сообщение: «Тут до вечера. В Ольховку в следующую субботу, честное слово».
============================
У меня в ту субботу была смена до двух. Я прочитала сообщение между объявлениями о посадке и позвонила папе, чтобы предупредить. Он выслушал и сказал коротко:
– Да и не надо нам никого. Сами управимся.
– Пап, не лезь на лестницу. Я приеду вечерним рейсом, вместе посмотрим.
– Да кто лезет, – ответил он, и я поняла, что разговор окончен.
В одиннадцать позвонила мама. Говорила сбивчиво, всхлипывала, и я не сразу разобрала слова. Папа всё-таки полез чистить водосток. Лестница поехала по мокрой траве, он упал на клумбу и подставил руку. Сосед Шурин отвёз его в районную больницу. Перелом запястья, гипс на шесть недель. Голову, слава богу, не ударил.
Я сидела за стеклом с трубкой у уха, а передо мной у окошка стояла очередь, и мужчина в кепке стучал пальцем по расписанию. Сменщица Люба посмотрела на меня, всё поняла без слов и молча пересела на мой стул.
Всю дорогу я смотрела в окно на мокрые поля и считала остановки, хотя знала их наизусть. Гене я написала из автобуса: «Папа упал с лестницы. Водосток. Перелом руки». Ответ пришёл через сорок минут: «Как он? Завтра приеду».
Мама встретила меня у калитки в наспех накинутом платке, обняла и сразу заплакала, хотя по телефону уже успокоилась.
Папа сидел на веранде с загипсованной рукой на перевязи и смотрел в стену. Увидев меня, он нахмурился, как будто виновата была я.
– Сам виноват, – опередил он меня. – Не начинай.
Вечером, пока мама гремела посудой, я вышла на крыльцо и набрала свекровь. Хотела узнать, справились ли они с трубой и сможет ли Гена завтра вырваться.
– С какой трубой, Верочка? – удивилась Валентина Семёновна. – У нас всё цело, тьфу-тьфу. Гена с отцом беседку кроют, с утра стучат. Отец такой радый, на крыльце командует. Ты приезжай к нам, как доделают, чай там пить будем!
Я попрощалась и долго сидела на холодных ступеньках. За сараем темнела поленница, которую мы с папой сложили две недели назад, ровная, корой вверх.
***
В ту ночь я так и не уснула. Лежала под ковром с оленями, слушала, как мама ходит на кухню за водой, как папа кряхтит, пытаясь улечься на бок. И думала не про мужа. Про его отца.
Когда родилась Оксана, Анатолий Фёдорович вырезал мне разделочную доску из берёзы, с петушком на ручке. Она до сих пор висит у нас на кухне. Свекровь в тот год каждую неделю ездила через весь город с кастрюлей супа, потому что я ничего не успевала. Они ни в чём передо мной не виноваты. Они просто ждут сына по субботам.
А я ведь знала, что могу сделать. Машина по документам папина, но полис я оформляла на себя и плачу за него сама, каждый год, из своей зарплаты. В списке водителей трое: я, папа и Гена. Одно изменение, и муж больше не имеет права сесть за руль. Только ударит это не по нему. По двум старикам у калитки в Заречном.
Под утро я почти решила, что ничего не стану делать. Буду ездить автобусом, как ездила эти недели. Подумаешь, три с половиной часа в одну сторону.
Муж в воскресенье не приехал. Написал, что обещают дожди и надо закрыть крышу, пока сухо. Папа за завтраком попытался отрезать себе хлеба одной рукой, буханка съехала со стола на пол, и он долго смотрел на неё, не поднимая.
– Пап, – сказала я, подобрав хлеб. – Машина твоя. Если я её у Гены заберу, ты как?
Он посмотрел на гипс, потом на меня.
– Моя машина – мне и решать. Забирай.
Домой я вернулась к вечеру. Гена сидел на кухне, ел суп и смотрел новости.
– Как труба? – спросила я.
– Починил, – сказал он и посмотрел мне прямо в глаза.
Я налила себе чаю и промолчала. Можно было сказать, что я звонила его матери. Но тогда весь разговор свёлся бы к тому, что я проверяю его за спиной, а оправдываться я не собиралась.
В понедельник в обеденный перерыв я позвонила страховому агенту. Внести изменения в полис оказалось делом двадцати минут: заявление от страхователя, новый документ в приложении. Свидетельство о регистрации всегда лежало в бардачке, так что агенту хватило фотографии. В списке водителей остались двое – я и папа. Вечером я распечатала на работе расписание до Заречного: пригородный сто сорок второй до развилки, оттуда маршрутка раз в два часа или три километра пешком.
Листок я прижала к холодильнику магнитом, рядом с Оксаниной фотографией. В пятницу вечером Гена прошёл мимо него трижды и ничего не заметил.
============================
В субботу я встала в пять. Оделась в темноте, сняла с крючка его связку ключей, свою положила в карман и спустилась во двор прогревать машину. Двор ещё спал, фонарь у подъезда мигал, на лобовом стекле лежали мокрые жёлтые листья, и я счистила их рукавом.
Гена вышел из подъезда в шесть, с двумя сумками: в одной звякали банки с морилкой, в другой лежали продукты для родителей, хлеб, молоко, лекарства из аптеки. Увидел меня за рулём, поставил сумки на асфальт и постучал костяшкой в стекло.
Я опустила окно.
– Это что? – спросил он. – Ключи где?
– У меня. Обе связки.
– Вера, мне к семи. Отец ждёт.
– Знаю. Садись. Поедем в Ольховку вместе. Папе одной рукой печку не растопить, а водосток так и висит с листьями. К обеду управимся, и я сама отвезу тебя в Заречный. Хоть до ночи там будь.
Он перевёл взгляд с меня на сумки и обратно.
– Нет.
– Тогда вот. – Я протянула ему телефон с открытым полисом. – Посмотри список водителей.
Он читал долго. Я видела, как он дошёл до конца и начал сначала.
– Ты меня из страховки выкинула.
– Я внесла изменения. Полис мой, машина папина. Сядешь за руль – это штраф. А случись что на дороге, страховая заплатит пострадавшим и потом всё взыщет с тебя. Расписание на холодильнике. Сто сорок второй в шесть сорок, успеешь.
– Это ты из-за водостока?
– Из-за водостока. И из-за трубы, которую никто не прорывал.
Он не стал спорить. Не стал врать дальше. Просто стоял возле машины в рабочей куртке, большой, растерянный, с опущенными руками.
– Отцу восемьдесят один, Вера, – сказал он тихо. – Он с семи утра у калитки стоит. Каждую субботу. Ты понимаешь, что он будет там стоять, пока я с развилки пешком иду?
– А моему семьдесят девять. Он неделю ждал тебя возле этой лестницы, а потом полез сам.
Из второго подъезда вышла Нина Васильевна с таксой, остановилась и сделала вид, что ищет что-то в кармане пальто. Гена поднял сумки.
– Последний раз спрашиваю, – сказала я. – Едем вместе?
Он развернулся и пошёл к арке, к остановке, не оглядываясь. Банки в сумке позвякивали на каждом шаге. Я подняла стекло и долго сидела с работающим мотором, прежде чем тронуться.
***
Гипс папе сняли в середине ноября. Рука ещё плохо слушается, но печку он уже растапливает сам. А водосток я почистила в первую же субботу, стоя на той самой лестнице, пока мама держала её обеими руками и вслух уговаривала меня не смотреть вниз.
Гена ездит к родителям автобусом. Уходит в шесть, возвращается в десятом часу вечера. В первую субботу пришёл насквозь мокрый: маршрутку в тот день отменили, и три километра от развилки он шёл пешком под дождём, с сумками. Ничего не сказал. Повесил куртку на батарею и лёг в Оксаниной комнате. Там он теперь и спит.
Оксана, узнав обо всём, спросила только, при чём тут дед Толя, и больше к этой теме не возвращалась. Но в следующее воскресенье съездила в Заречный сама, с мужем, а мне сказала об этом уже потом, будто между делом.
Беседка в Заречном так и стоит некрашеная. До снега он не успел, а на автобусе с банками и инструментом много не наездишь.
Разговариваем мы о квитанциях, о том, кто купит хлеба, о том, что в подъезде опять не горит лампочка. Однажды, когда я положила на стол платёжку за свет, он сказал, не поднимая головы:
– По бумагам ты права. Ты теперь всегда права по бумагам.
Свекровь мне больше не звонит и банки с грибами не передаёт. А свёкор позвонил однажды сам, в воскресенье вечером, и голос у него был бодрый, как будто ничего не случилось.
– Вера, ты не серчай на него. Он упрямый, в меня. – Он помолчал. – Я только теперь к калитке не выхожу. Не знаю, во сколько он от развилки дойдёт, а стоять долго холодно уже.
Самое неожиданное сказал папа. Когда я в последний раз уезжала из Ольховки, он вышел меня проводить, постоял у машины и похлопал по капоту ещё слабой рукой.
– Зря ты так с ним, Верка. Я ж его тогда первый обидел. При людях.
– Ты извинился.
– По телефону. – Он махнул рукой. – Тоже мне извинение.
Каждую субботу в двадцать минут седьмого я выезжаю со двора и проезжаю мимо остановки у арки. Гена стоит там с сумками, в той же рабочей куртке, среди сонных людей с рюкзаками. Я не останавливаюсь. Он не поднимает руки.
Как бы вы поступили на моём месте: оставили бы мужу машину ради его стариков, которые ни в чём не виноваты, хоть он и соврал вам в глаза, или сделали бы так же?
— Твоя зарплата и ипотечная квартира теперь общие! Я так маме пообещал, — заявил супруг, забирая мою карту.