– Чужих детей говорить учишь, а своего родить не можешь. Пустая ты, Ульяна. Как прошлогодний орех: скорлупа целая, а внутри труха.
Свекровь сказала это на всю кухню, разрезая пирог с капустой. Тётя Галя, её младшая сестра, так и застыла с чайником над чашкой. Глеб уставился в тарелку.
Нине Аркадьевне в тот день исполнилось шестьдесят четыре, и праздновали мы вчетвером, по-семейному. Намёки я слышала второй год: про часики, про соседских внуков, про то, что в их роду невестки рожали до тридцати. На каждый отвечала одно и то же: мы обследуемся, не торопите. Но вслух, при людях, пустой меня назвали впервые.
Я положила вилку на край тарелки.
– Нина Аркадьевна, мы с Глебом проверяемся вдвоём. Пока врач не сказал, в ком из нас причина, называть меня так вы не будете.
– Не буду? – Свекровь усмехнулась и переложила кусок пирога сестре. – Я тридцать восемь лет в роддоме отработала, Уленька. Я таких, как ты, тысячу видела. Мужики в нашей породе здоровые. Отец Глеба от меня ушёл, так на стороне за три года двоих родил. Так что мне про «вдвоём» не надо.
– Глеб, – повернулась я к мужу. – Скажи маме, что ты сдавал анализы.
Он поднял глаза, но посмотрел не на меня, а на сахарницу с отбитой ручкой.
– Сдавал. Мам, у меня всё нормально.
– Вот. – Свекровь развела руками, будто выиграла партию в лото. – Сын сдавал, у сына нормально. А ты, милая, до врача полгода собиралась.
Это была неправда. У гинеколога я была в июле, сдала всё, что назначили, и заключение показывала ей лично, на этой самой кухне, за этим самым столом.
– Я была у врача в июле, – сказала ровно. – Вы держали заключение в руках.
– Бумажки. – Нина Аркадьевна махнула ножом в сторону окна. – Бумага всё стерпит. Есть у меня хорошая докторша, не в поликлинике, в частном центре. Пойдёшь к ней.
– Пойду. Вместе с Глебом и с его бланком.
Тётя Галя кашлянула и поставила чайник.
– Нин, ну хватит. День рождения всё-таки.
Глеб встал, взял с подоконника сигареты и вышел на балкон. Дверь за ним стукнула о холодильник. Я подождала минуту, потом ещё одну. Он не вернулся.
Сняла с вешалки куртку. Свекровь проводила меня взглядом и сказала сестре так, чтобы я точно услышала из коридора:
– Обиделась. Правда глаза колет.
В его машине пахло одеколоном и машинным маслом. Глеб двенадцатый год работал наладчиком на льнокомбинате, и этот запах не выветривался ничем. Он сел за руль через десять минут, молча завёл двигатель, и мы поехали через мост. Под нами чернела Волга, по стеклу ползли редкие капли, фонари вдоль перил мигали жёлтым.
– Почему ты промолчал? – спросила я.
– Я не промолчал. Я сказал, что у меня всё нормально.
– Ты сказал это сахарнице. А маме надо было сказать, что пустой меня называть нельзя.
Он переключил передачу резче, чем нужно.
– Уль, ну мать есть мать. Поорёт и успокоится. Ей шестьдесят четыре, она внуков хочет. Что я ей, лекцию прочитаю?
– Ты сдавал анализы в конце августа, в лаборатории у проходной. Говорил, бланк пришлют на почту. Покажи мне его.
– Я же сказал: норма. Лаборантка по телефону сказала, всё в пределах. Распечатывать я ничего не стал.
– Тогда пойдём к маминой докторше вдвоём. С моим заключением и с твоим.
Глеб кивнул, не отрываясь от дороги.
– Сходим. Только после аврала. У нас новую ткацкую линию запускают, я до ночи там.
Шесть лет я была замужем за этим человеком и знала, как он врёт про мелочи. Что уже купил хлеб. Что не видел квитанцию за свет. Что выключил утюг. В такие минуты у него дёргалась левая бровь, и он принимался рассказывать про работу. Сейчас бровь дёрнулась дважды, а про линию он рассказывал до самого дома.
В квартире Глеб сразу ушёл в душ. Я разобрала сумку, поставила в холодильник контейнер с пирогом, который свекровь всё-таки сунула мне на прощание, как ни в чём не бывало. Открыла комод, чтобы убрать шарф, и наткнулась пальцами на льняной свёрток.
Чепчик. Крошечный, из серого костромского льна, с красной вышивкой крестиком по краю. Нина Аркадьевна сшила его сама и вручила мне на свадьбе при всех гостях, со словами «для первенца». Шесть лет он пролежал в нижнем ящике, и я ни разу не решилась убрать его подальше.
Ночью проснулась оттого, что Глеба рядом нет. Из-под балконной двери тянуло холодом и табаком. Он говорил тихо, но форточка в спальне была открыта.
– Нет, Серый. Никому. Ни матери, ни ей. Сам разберусь.
Через десять дней свекровь пришла ко мне на работу.
Детский речевой центр «Говорушка» занимает первый этаж пятиэтажки недалеко от Сусанинской площади. В коридоре низкие скамейки, на стенах детские рисунки к буквам. Я как раз закончила занятие с Тимофеем. Ему пять, и он третий месяц воюет с буквой «р».
– Ры-ба, – старательно выговорил он, и я показала ему большой палец.
Вывела его в коридор и увидела свекровь. Она сидела на детской скамейке между двумя мамами, в бежевом плаще, колени почти у подбородка. Заметила меня и поднялась, опираясь на стену.
– Вот. – Она протянула сложенный листок. – Записала тебя. В «Колыбель», к Зиминой Ольге Викторовне, на четверг, на одиннадцать. Сама оплатила. Двадцать шесть тысяч, с пенсии откладывала.
Мама Тимофея перестала натягивать на сына куртку и замерла с рукавом в руке.
– Спасибо, – сказала я. – Схожу. Но я просила о другом. Чтобы мы пошли вдвоём, с Глебом.
– У Глеба линия. Мужику некогда по твоим врачам бегать, он деньги зарабатывает.
– А мне, значит, есть когда? У меня через пять минут следующий ребёнок.
Свекровь не ответила. Опустилась обратно на скамейку, тяжело, по-старушечьи. Долго смотрела на стену, где висели нарисованные детьми ракеты и рыбы.
– Я Глеба девять лет ждала, – сказала она тихо, так, что слышала только я. – Девять, Уля. Свекровь моя меня при всей родне пустоцветом звала. На Пасху, на свадьбах, за столом при гостях. Я по санаториям ездила, на уколы, в Москву к профессору. И родила. В своём же роддоме, у своих же девчонок. – Голос у неё сорвался. Она достала из рукава платок, но глаза вытирать не стала, просто сжала его в кулаке. – Я внука хочу подержать, пока руки держат. Что тут такого?
На секунду мне захотелось сесть рядом с ней на эту низкую скамейку. Обнять. Сказать, что я тоже хочу. Вместо этого я спросила:
– Вы же лучше всех знаете, как это слово режет. Зачем вы его мне говорите?
Она выпрямилась, будто кто-то потянул её за ворот.
– Меня оно заставило лечиться. И тебя заставит.
Мама Тимофея быстро застегнула сыну куртку и увела его, не попрощавшись. Свекровь ушла следом. Вечером я перевела ей двадцать шесть тысяч с подписью «за приём, спасибо». Ответа не пришло.
Ольге Викторовне Зиминой было около пятидесяти: очки на цепочке, короткая седая стрижка. Она пролистала мои июльские анализы, потом свежее УЗИ, сделанное тут же перед приёмом, и долго смотрела в монитор.
– С вашей стороны препятствий я не вижу, – сказала наконец. – Всё в пределах нормы. Но пара у меня не обследована. Где анализ мужа?
– Он сдавал в другой лаборатории, в конце августа. Говорит, норма.
– Говорит или вы видели?
Я промолчала. Ольга Викторовна сняла очки, и они повисли на цепочке.
– Почти в половине случаев причина, целиком или частично, у мужчины. А приходят ко мне почти всегда женщины, и одни. – Она взяла ручку. – Пусть принесёт бланк или сдаст у нас. Но сразу скажу: если он сдаст здесь, его результаты я вам не назову. Врачебная тайна. Только ему лично или с его письменного согласия.
Вечером я положила перед Глебом её заключение.
– Ольга Викторовна просит твой бланк. Или сдать у них. Я записала тебя на завтра, на восемь утра.
Он отодвинул бумагу ребром ладони.
– Ты записала меня без спроса?
– Как твоя мама меня.
– Я его выкинул. Там норма, я сто раз говорил.
– Тогда тебе нечего бояться. Сдай повторно, это двадцать минут.
Глеб встал так резко, что табуретка проехала по плитке.
– Я что, на допросе? Вы с матерью меня с двух сторон обложили. Одна врачей заказывает, другая записывает. – Он сдёрнул с крючка лёгкую ветровку и ключи. – Переночую у неё. Раз у вас тут поликлиника.
Хлопнула дверь. Рабочая куртка с нашивкой комбината осталась висеть на крючке.
Я просидела на кухне до двух ночи. Вот тогда и подумала то, чего раньше себе не позволяла: а вдруг она права? Вдруг Зимина что-то пропустила? Мне тридцать три. Глебу тридцать шесть, и он хочет ребёнка не меньше матери. Может, я держу его, а надо отпустить?
Читала форумы про женщин, которые годами лечатся неизвестно от чего. Достала из комода чепчик, подержала в ладонях и убрала обратно. Набрала Глебу сообщение: «Прости, не надо никакого бланка». Стёрла. Набрала снова. Стёрла и легла.
Утром, перед стиркой, как всегда проверила карманы его рабочей куртки. В правом лежали перчатки и жвачка. Во внутреннем – конверт лаборатории, сложенный вчетверо.
Бланк был распечатан. Дата в углу: двадцать восьмое августа.
За восемь дней до дня рождения свекрови. Я села прямо на пол в коридоре, с курткой на коленях.
============================
Цифр я не поняла. Поняла другое: напротив нескольких строк стояли звёздочки и стрелки вниз, а в самом конце от руки, синей ручкой, было написано: рекомендована консультация уролога-андролога. И размашистая подпись.
К бланку скрепкой был пристёгнут талон из платной поликлиники: приём уролога, десятое сентября. Через пять дней после того, как он ел пирог у матери и смотрел на сахарницу.
Значит, он не просто знал. Он уже лечился.
Звонить я не стала. Положила бланк на стол рядом с его кружкой, той, с отколотым краем, и пошла на работу. Весь день занималась с детьми, ставила звуки, хвалила, раздавала наклейки со зверятами. Тимофей наконец сказал «ракета» без единой запинки, и его мама, которая неделю назад ушла не попрощавшись, вдруг крепко пожала мне руку в коридоре.
Глеб пришёл в семь, за курткой. Увидел бланк, остановился в дверях кухни. Потом сел на табуретку прямо в ботинках.
– Ну. Видела.
– С двадцать восьмого августа, – сказала я.
– Лаборантка позвонила и сказала, чтобы я не паниковал. Я и не паниковал. – Он потёр лицо ладонями. – Серёга с работы посоветовал уролога, у него то же самое было, а теперь двое пацанов. Мне выписали лечение, я его пью. Уль, это лечится. Полгода, год. Я хотел сказать, когда всё пройдёт. Принести тебе нормальный бланк и сказать.
– А на дне рождения? Ты сидел рядом и ел пирог.
Он смотрел на свои руки. Хрустнул пальцами, одним за другим, как всегда, когда не знал, куда их деть. Потом заговорил, и голос у него сел, будто он долго кричал, хотя он не кричал.
– А что я должен был сказать? При тёте Гале? Мама, у меня анализы плохие? Она всю жизнь меня в пример ставила. Глеб в отца, порода крепкая. Отец ушёл, а порода осталась, понимаешь? Больше ей гордиться нечем. Я для неё тогда кто? – Он помолчал. – Я думал, ты сильная, ты выдержишь. А я нет.
– А я, значит, должна выдерживать, пока ты лечишься? Полгода, год? Пока она меня пустой зовёт при твоей тётке и ещё при ком придётся?
– Не говори ей. – Он поднял глаза, и они были мокрые. – Прошу тебя. Хочешь, на колени встану.
– Не надо на колени. Скажи ей сам. До воскресенья. Не про анализы, не про лечение. Одно предложение: дело не в Ульяне. Больше ничего. Если не скажешь, я подаю на развод.
Он долго молчал. Потом кивнул.
– Скажу. Только развода я тебе не дам, так и знай.
Сунул бланк обратно во внутренний карман рабочей куртки, не глядя, снял её с крючка и ушёл к матери.
***
В воскресенье я ждала звонка до обеда. В четыре позвонила тётя Галя.
– Уля, ты знаешь, что Нина сегодня Лаптевых позвала? Валентину с дочкой. Кристину, ту, что развелась прошлой зимой, с мальчиком. И Глеба за стол рядом с ней посадила. – В трубке зашуршало, тётя Галя, видимо, вышла на лестницу. – А он сидел, Уль. Сидел и салат ей подкладывал.
– Он что-нибудь говорил матери? Про меня, про врачей?
– Ничего. А Нина Валентине прямо при всех сказала: у Ульяны детей не будет, бесплодная она, сама врачам призналась. Я встала и ушла. Не могу я это слушать, Уля, хоть она мне и сестра.
Я поблагодарила её и положила телефон экраном вниз. Подошла к окну. Во дворе мальчишки гоняли мяч между машинами, и чей-то отец кричал им с балкона, чтобы шли обедать. Я стояла, пока мяч не закатился под мою серую машину и самый мелкий не полез за ним на четвереньках.
Потом достала из шкафа коробку с документами.
В понедельник взяла отгул. С утра поехала в «Колыбель» и попросила заверенную выписку: заключение Зиминой с печатью и подписью, все мои анализы. Девушка в регистратуре сделала её за полчаса. Оттуда поехала на судебный участок. Раз Глеб сказал, что развода не даст, через ЗАГС нас не разведут, только через мирового судью. Секретарь взяла исковое заявление, проверила квитанцию об оплате пошлины, поставила штамп на моём экземпляре и сказала, что повестки пришлют обоим.
Во вторник вечером позвонила свекровь.
– Я тебе повторный приём к Зиминой оплатила, на четверг, на десять. – Голос был деловой, будто никакого воскресенья не было. – Отвезёшь меня. У меня колено, на автобусе не доеду. Хочу сама с этой докторшей поговорить. Что она тебе там наговорила, что ты мужа по лабораториям гоняешь.
Значит, Глеб рассказал ей, что я требую его бланк. Только не рассказал, что в нём.
– Отвезу, – ответила я.
Положила телефон и выдвинула нижний ящик комода, где лежал льняной чепчик.
============================
В четверг в половине десятого я стояла у её подъезда на Давыдовском. Нина Аркадьевна вышла в тёмно-синей стёганой куртке и бордовом шарфе, с палочкой, которую обычно стеснялась брать.
– Кристина Лаптева, между прочим, хорошая девочка, – сказала она, едва мы тронулись. – Сын у неё, четыре года. Значит, родить может.
Всю дорогу свекровь рассказывала, как Глеб весь вечер смеялся с Кристиной. И что, если б я его любила, я бы его не держала.
«Колыбель» стояла за берёзовой аллеей, уже совсем жёлтой. Я встала в дальнем ряду парковки и заглушила двигатель.
– Приехали. – Нина Аркадьевна потянулась к ручке двери.
– Подождите. Это вам.
Я положила ей на колени конверт из бардачка. Она надела очки и читала быстро, как человек, тридцать восемь лет проработавший в роддоме: подпись, печать, заключение, цифры.
– Это мои анализы, – сказала я. – С моей стороны препятствий нет. Второй бланк лежит у вашего сына, во внутреннем кармане рабочей куртки. Он получил его за восемь дней до вашего дня рождения. Что в нём, я не скажу. Спросите у Глеба.
Свекровь смотрела на печать так, будто хотела стереть её пальцем. Ей не нужно было объяснять, что значит бланк, который прячут во внутреннем кармане.
Она набрала сына. Ответил он только с третьего раза, и в тишине машины я слышала каждое слово.
– Да, мам.
– Глебушка. Ты в августе анализ сдавал. Что там?
Тишина. Долгая, такая, что за окном успела припарковаться машина.
– Мам, я на смене. Вечером поговорим.
– Что там, я спрашиваю.
– Вечером, мам.
Он отключился. Тогда я достала из сумки чепчик и положила ей на колени, поверх выписки.
– И это заберите. Он шесть лет у меня в комоде пролежал.
Она провела большим пальцем по красной вышивке, там, где стежки шли чуть кривее. Я ждала, что она скажет что-то про себя, про свою свекровь, про девять лет. Она сказала другое.
– Ты могла мне раньше сказать. Ты дала мне при Лаптевых позориться.
– Я сказала вам пятого сентября, что мы проверяемся вдвоём. Вы ответили про породу.
– И что теперь? Бросишь его? Больного?
– Я в понедельник подала на развод. Не потому, что больной. Потому, что почти месяц молчал и смотрел.
Свекровь выбралась из машины, прижимая к груди чепчик и бумаги, наклонилась к окну.
– Сама доеду.
И пошла, прихрамывая, не к дверям клиники, а к автобусной остановке. Я смотрела на неё в зеркало, пока она не скрылась за берёзами. Потом отменила в регистратуре приём.
***
Через три недели Глеб пришёл за зимними ботинками и дрелью.
Стоял в прихожей, не разуваясь. Спорить о жилье ему было не с чем: однушка досталась мне от бабушки задолго до свадьбы. Заседание назначили на середину ноября, и Глеб уже попросил срок на примирение. Судья может дать до трёх месяцев.
– Мать со мной три дня не разговаривала, – сказал он. – На четвёртый зашла ко мне в комнату, положила на стол этот чепчик и сказала одно слово: лечись. Теперь ходит со мной к урологу. Сидит в коридоре, как будто мне пять лет.
– Что говорит врач?
– Говорит, шансы хорошие. Год, может, полтора. Лаптевым мать сказала, что ты меня бросила в трудную минуту. Какую минуту, не сказала. Ни им, ни тёте Гале. Никому.
Значит, для всей его родни я теперь та, что ушла от мужа, когда ему было плохо. Тётя Галя, единственная, кто тогда встал из-за стола, позвонила один раз: Нина и с ней теперь не разговаривает. Из-за меня.
– Ей даже легче стало, по-моему. Есть кого водить по врачам. И мне легче, не надо врать за столом. – Он взял коробку под мышку и впервые посмотрел мне в глаза. – Только я тебя об одном просил. Об одном, Уль.
– А ты меня ни о чём не спросил. Когда она называла меня пустой.
– А ты бы дождалась? – вдруг спросил он. – Если бы я тогда, за столом, сам ей сказал. Эти полтора года?
Я открыла рот, чтобы сказать «да», и не сказала. Честно не знала, и он это увидел.
Глеб кивнул, будто так и думал. Снял с кольца два ключа и положил на полку у зеркала. Брелок-шестерёнку, мой подарок на первую годовщину, оставил себе.
Когда за ним закрылась дверь, я выдвинула нижний ящик комода. На пожелтевшей бумаге, которой застелено дно, остался светлый прямоугольник там, где шесть лет лежал чепчик.
Он просил об одном: не говорить матери. Ни одного слова из его бланка я ей не сказала. Но назвала, у кого спросить, и выбрала для этого машину на пустой парковке, где ей некуда было деться.
Скажите честно: вы бы остались рядом с ним на этот год лечения, зная, что почти месяц он молча слушал, как вас называют пустой? Или ушли бы, как я?
— Приготовь ужин на двадцать человек за свой счет! — требовала свекровь, пока я приходила в себя после болезни