Нина открыла глаза и минуту соображала, где она и который час. В комнате громко тикало, за окном едва серело, а над кроватью стояла свекровь в халате, уже с распашонкой в руках.
— Раиса Федоровна, она же в пять ела…
— В пять — это в пять, а сейчас полседьмого! Режим!
Тася спала. Она спала так, как спят в два месяца, — раскинув руки, приоткрыв рот, и вся ее коротенькая жизнь помещалась в этом сне без остатка. Нина посмотрела на дочь, потом на распашонку и поднялась.
Мать. Свекровь звала ее так с самого приезда, и Нине от этого слова каждый раз делалось не тепло, а холодно.
Семен уехал на вахту в конце февраля, на три месяца, а уезжал тяжело: сидел на табурете в куртке, тянул время, спрашивал, не забыл ли чего. Нина держала на руках дочь, говорила ему, что всё у них будет хорошо. А через неделю приехала его мать — не в гости, а с сумками, с чемоданом на колесиках и с кастрюлей, в которой лежали лук и морковь.
— Не бросать же вас одних! — сказала она, едва раздевшись.
И Нина заплакала от благодарности. Честное слово, заплакала.
Своей матери у Нины не было давно. Была тетка в Ржеве, у которой Нина выросла. Была та жизнь, где надо тихо, где надо не мешать, где на любое «можно?» отвечают «а без этого никак?». Тетка ее не обижала — кормила, обшивала, учила уму-разуму. А Нина сызмальства усвоила простую вещь: если ты в чужом доме, то не проси. Усвоила так крепко, что перестала просить вообще, даже когда дом стал свой.
Семена она встретила в двадцать два. Он был большой, спокойный, немногословный, чинил ей замок в общежитии полтора часа и всё это время рассказывал про мать, которая одна подняла двоих. Тогда Нине это показалось самым красивым, что она про мужчину слышала.
Так что первые дни были хорошие. Раиса Федоровна перемыла окна, наварила щей на неделю, перегладила все пеленки, и в квартире завелся тот порядок, которого у Нины отродясь не бывало.
Нина ходила за ней хвостом и всё никак не могла пристроиться к делу. То и дело хотелось сказать спасибо, а спасибо выходило жалкое, вполголоса, и свекровь на него отмахивалась: сочтемся, мол.
На третий день Раиса Федоровна перебрала Тасины вещи. Разложила по стопкам — что мало, что впору, что на осень, — а половину отложила в сторону.
— Это куда?
— Это никуда! Швы наружу, резинки тугие. Кто такое покупает?
— Я покупала…
— Ну и не покупай больше! Скажи мне — свяжу.
Стопка уехала в мешке на контейнерную площадку, а Нина вечером долго сидела на кухне и считала, во сколько она ей обошлась. Считала, а сказать не сказала.
А потом на серванте появился будильник.
Будильник был железный, круглый, с двумя чашечками наверху. Раиса Федоровна привезла его с собой в сумке, между полотенцами, и в первый же вечер завела и поставила на середину серванта.
— Это зачем? — не поняла Нина.
— Как зачем? Кормить в шесть, в девять, в двенадцать. И ночью в три! Иначе какой же это режим?
— Она ведь сама просит, когда захочет…
— Просит! Она и в час запросит, в два запросит, в полтретьего! А ты потом с ума сойдешь! Меня слушай, я двоих подняла.
Спорить Нина не умела. Никогда не умела, а теперь и подавно.
Так у них и пошло. Тася просыпалась в половине пятого и хныкала, будильник молчал, а из-за занавески говорили:
— Не бери! Час еще.
Тася плакала громче. Нина стояла над кроваткой, держалась за перекладину и считала минуты, и минуты эти были длиннее любого часа.
— Она голодная!
— Она балованная! Ты ее к рукам приучила, вот тебе и крик!
— Как ребенка можно приучить к рукам? Ей два месяца!
— А вот так и можно! Один раз возьмешь — потом с рук не спустишь. Мы вас не носили — и ничего, повырастали.
Будильник звонил в шесть. Нина брала дочь, та ела жадно, захлебываясь, долго не могла успокоиться, а Нине хотелось лечь на пол в коридоре, лечь и не вставать до вечера.
К концу второй недели она перестала понимать, какой сегодня день.
Дни сложились в одну длинную полосу, и было в ней всего два цвета: до звонка и после звонка. Нина выучилась спать сидя, по десять минут, привалившись к стенке кроватки. Выучилась есть стоя, одной рукой. Выучилась плакать беззвучно, чтобы не услышали за занавеской.
А как-то в четвертом часу застала себя за тем, что стоит над кричащей дочерью и ждет, когда зазвонит железная штука на серванте. И от этого ей сделалось так страшно, что она села на пол прямо там, у кроватки.
Пеленала Тасю свекровь сама. Пеленала туго, в две пеленки, заворачивая ручки внутрь, и получался ровный сверток, из которого торчала одна красная сердитая голова.
— Раиса Федоровна, ей тесно.
— Ей спокойно! Ножки прямые будут.
— В поликлинике говорили, что туго не надо.
— Знаем мы, чего они там говорят! Я четверых так пеленала — и своих двоих, и сестриных. Все ходят!
Тася выгибалась, кричала. Нина разворачивала ее украдкой, когда свекровь уходила в магазин, — и Тася затихала, разбрасывала руки, разглядывала потолок с таким серьезным лицом, что Нине хотелось смеяться и реветь разом. А потом хлопала дверь, всё начиналось сначала.
Перед самым отъездом Семена Нина купила слинг. Долго выбирала, отложила еще с последней зарплаты, а когда принесла домой, сама себе не поверила: вот теперь можно суп варить, дочь на себе носить, никто не в обиде!
Слинг пролежал на виду три дня. На четвертый Нина его не нашла.
— Раиса Федоровна, тут такая тряпка была, длинная. Не видали?
— Видала. Убрала!
— Куда?!
— На антресоли. Нечего ребенку в тряпке висеть, у него позвоночник!
Нина постояла посреди комнаты, посмотрела на антресоли, до которых без табурета не достать, и пошла чистить картошку.
Вечером она вытащила табурет, поставила его к шкафу и постояла рядом. Потом убрала табурет на место.
Разговор она себе придумала весь, до последнего слова. Скажу так: Раиса Федоровна, я вам очень благодарна, но давайте… И на этом обрывалось. Тетка в Ржеве учила ее трем правилам: не проси, не жалуйся, не выставляйся. Три правила на всю жизнь, и сидели они в Нине глубже любых книжек.
Гулять полагалось с одиннадцати до часу. Не с половины двенадцатого, когда Тася заснет, а ровно с одиннадцати: так было заведено, а заведено не Ниной. Катала Нина по двору коляску с орущим ребенком, глядела в асфальт, чтобы не встречаться с людьми глазами.
У песочницы сидели свои, дворовые. Раиса Федоровна подсаживалась к ним и говорила громко, на весь двор:
— А молодые-то нынче ничего не умеют! Ни спеленать, ни успокоить. Всё у них по телефону да по интернету!
Бабки кивали. Нина катила мимо и делала вид, что не слышит.
— А сама-то она откуда, невестка твоя? — спрашивали.
— Из Ржева. Сирота!
— Ну надо же…
Бабки качали головами, а Нина катила мимо и понимала: про нее тут всё давно известно и всё давно решено.
На третьей неделе ее остановила тетя Нюся из второго подъезда.
— Нина. Ты чего такая?
— Какая?
— Серая! Ты в зеркало давно смотрелась?
— Некогда мне в зеркало.
— То-то я гляжу… — тетя Нюся заглянула в коляску, где надрывалась Тася. — А эта чего заходится?
— Гулять рано вышли.
— Так занеси домой!
— Нельзя! До часу.
Тетя Нюся разогнулась и уставилась на нее в упор.
— Нина. А ты в своем дому кто?
Нина молчала.
— Слушай сюда, — сказала тетя Нюся. — Помощь — это когда легче. А когда тяжелее, это уже не помощь, это хозяйство. Ты запомни.
Нина не ответила. Она развернула коляску, пошла по кругу вокруг детской площадки, прошла этот круг восемь раз, до самого часу. На девятом круге ей стало ясно: так дальше нельзя. А как можно — непонятно.
Семен звонил по воскресеньям. Связь на вахте была плохая, разговор шел урывками, с провалами.
— Нинок, вы как?
— Хорошо.
— Мать не замучила?
— Что ты! Она помогает, я как за каменной стеной!
— Ну ты держись, мне тут еще два месяца.
— Держусь!
Она клала трубку и садилась на край ванны, чтобы никто не видел.
Один раз она всё-таки не выдержала и сказала ему про будильник. Сказала торопливо, глотая слова, и сама услышала со стороны, как это звучит: часы, пеленки, прогулка до часу. Разве это беда?
— Нин, — сказал Семен после паузы. — Ну она же от души. Ей одной там тоже несладко. Потерпи, а?
— Потерплю.
Тем и кончилось.
Молока становилось меньше. Нина это чувствовала и молчала, как молчала обо всем остальном. А в поликлинике на приеме Тасю взвесили, поглядели на карточку, потом на Нину, и женщина в кабинете спросила:
— Кормите как?
— По часам.
— Кто вам сказал по часам?!
Нина хотела ответить и не нашлась.
— Мамочка, — сказала женщина, — грудь работает на спрос. Реже прикладываете — меньше молока. Просит ребенок — давайте. И ночью тоже. А иначе через месяц будем со смесью разбираться.
Домой Нина шла пешком, хотя было далеко, а коляска тяжелая. Она раза три останавливалась и поправляла одеяльце, и поправлять там было нечего.
Дома она сказала:
— Раиса Федоровна. Мы больше не будем по часам.
Свекровь стояла у плиты, держала в руке крышку.
— Это тебе кто присоветовал?
— В поликлинике!
— В поликлинике! Они там сегодня одно скажут, завтра другое, а ребенка растить кому?
— Мне!
Крышка опустилась на кастрюлю.
— Ну расти, — сказала Раиса Федоровна. — Только после не жалуйся!
Три дня в квартире стояла тишина, да такая, что Нина ходила по своей кухне на цыпочках. Свекровь варила, стирала, гладила и не говорила ни слова сверх самого нужного, а будильник с серванта не убирала и заводить не переставала.
Он звонил в три часа ночи. Каждую ночь.
И Нина каждую ночь просыпалась от этого звона, хотя Тася к тому времени ела и спала так, как ей самой было надо.
А на четвертую ночь случилось то, что случилось.
Тася раскричалась в первом часу — не голодная, а просто так, как кричат в этом возрасте по вечерам, когда день собрался в комок и не расходится. Нина взяла ее на руки, стала ходить по коридору от двери до двери, качать, напевать то, что помнила из теткиного дома.
Занавеска отдернулась.
— Положь ее.
— Раиса Федоровна…
— Положь, я сказала! Ты ее совсем изведешь!
И она подошла и взяла Тасю у Нины из рук.
Что было дальше, Нина потом вспоминала кусками. Помнила, что закричала. Что кричала громко, страшно, чужим голосом. Что было в этом крике всё разом: три недели, будильник, слинг на антресолях, восемь кругов вокруг площадки и вся ее жизнь в чужом дому.
— Отдайте! Это моя дочь! Моя, слышите?! Я ее рожала! Я! Отдайте сейчас же!
Раиса Федоровна отдала.
Ночь Нина просидела на кухне. Свет не зажигала, чаю не грела, просто сидела и слушала, как в комнате ходит человек, который тоже не спит.
Раз ей почудилось, что свекровь за занавеской плачет. Она встала, дошла до занавески и не решилась.
Хороши твои правила, тетя… Не проси, не жалуйся, не выставляйся.
Свекровь постояла посреди коридора, поправила на плече халат и ушла к себе за занавеску, и оттуда до утра не донеслось ни звука.
Утром на кухне стоял чемодан.
— Раиса Федоровна.
— Молчи!
— Куда вы?
— Домой! Ты права, Нина. Твой дом, твой ребенок. Я поеду.
Она сняла с гвоздика полотенце, сложила его вчетверо и положила на стол. И это оказалось самое страшное за все три недели — как человек складывает чужое полотенце, чтобы больше его не трогать.
— Не надо, — сказала Нина.
— Надо!
— Раиса Федоровна, я вчера сорвалась. Простите меня.
— Ты не сорвалась. Ты правду сказала. — Свекровь села на табурет и положила руки на колени. — Я, Нина, к тебе не помогать приехала. Я к тебе приехала за собой досматривать.
— Как это?!
И тогда Раиса Федоровна рассказала.
Сеня родился зимой, в феврале, крикливый, слабенький. Отпуск-то ей полагался, да платили с него слезы, а денег в семье не было совсем. Комната была от предприятия, за нее держались зубами, и держалась она на том, что Раиса числится при деле.
— Мне так и сказали: выйдешь через два месяца — комната ваша. Не выйдешь — ищите жилье. Муж один нас не тянул, куда мне было деваться?
И она вышла. А Сеню носила через двор, к Пелагее из соседнего дома, у которой своих было трое, и все уже большие.
— А муж ваш? — тихо спросила Нина.
— Муж мой на кране работал. Работал хорошо, а жил плохо… Как Вите четвертый год пошел, так его и не стало. С тех пор я одна.
— Утром отнесу, вечером заберу. А в обед бегом обратно, покормить. Полчаса на всё про всё: добежать, покормить, добежать назад. Вот тогда я этот будильник и купила. Ставила его на подоконник и глядела на него одним глазом, чтобы свои полчаса не проглядеть.
Нина слушала и не двигалась.
— Он у меня к ней тянулся, — сказала Раиса Федоровна ровно. — К Пелагее. Года два, наверно. Приду вечером забирать, а он от нее не идет, руками за шею держится и головой мотает. Я его через двор несу, а он назад смотрит.
— Раиса Федоровна…
— Ты дослушай! Я тогда не плакала, некогда было. Сказала себе: раз по-хорошему не вышло, буду по-правильному. Достала книжку — тоненькая такая, серая, их всем в консультации раздавали. Там всё было расписано: кормить в шесть, в девять, в двенадцать, пеленать туго, на руки не брать. Я по ней Сеню растила — в те часы, что у меня были. Витю потом по ней же.
Она посмотрела в окно.
— Только Витя вырос, уехал в Норильск, а Сеня вырос, уехал на вахту. Оба мне звонят по воскресеньям, оба говорят «нормально», оба кладут трубку через две минуты. Вот и вся моя правильность!
В коридоре пискнула Тася. Ни одна из них не тронулась с места.
— Я как к тебе приехала, у меня внутри аж запело, — сказала Раиса Федоровна. — Думаю: вот оно! Вот теперь я всё сделаю как надо, всё, чего тогда не успела. И начала делать. По той самой книжке, будь она неладна. И додумалась до того, что стала у матери из рук ребенка вынимать…
— Вы же хотели как лучше!
— Все хотят как лучше, Нина! — свекровь вскинулась, и голос у нее сделался сухой и злой. — Только мою жизнь тогда никто не спросил, а я твою спросить и не подумала.
Тася закричала в полный голос. Нина сходила, принесла ее, села тут же, на кухне, стала кормить, ничего не стесняясь, ни у кого не спрашивая.
Раиса Федоровна повернулась лицом к окну.
— Я поеду, — сказала она.
— Не поедете!
— Нина.
— Не поедете, — повторила Нина. — Мне без вас не справиться, это чистая правда. У меня руки отваливаются, суп я варить не умею, Тасю по вечерам одна не уложу. Только жить будем по-моему.
Свекровь молчала.
— И еще, — сказала Нина. — Будильник я выключу.
Она встала, переложила дочь на левую руку, подошла к серванту и опустила на задней стенке рычажок. Там коротко щелкнуло — и всё.
Часы остались стоять. Просто теперь они показывали время, и ничего больше.
— Он у меня давно! — сказала Раиса Федоровна. — Я с ним полжизни на работу ходила.
— Пусть стоит! Он же не виноват.
Вот тут свекровь и заплакала. Плакала она молча, прижав ко рту сложенное полотенце. А Нина стояла рядом, не знала, что делать, ничего и не делала, и это, наверно, было правильно.
Чемодан в тот день так и не унесли в коридор. Он простоял на кухне до вечера, а вечером Раиса Федоровна сама затолкала его ногой под диван и спросила:
— Щи будешь? Я с утра поставила!
Легко стало не сразу. Свекровь еще долго спотыкалась на полуслове: начнет «а вот раньше» — и оборвет. Один раз потянулась к пеленкам, чтобы завернуть потуже, да остановила руку сама. Обе они это увидели, обе промолчали.
Щи она Нину всё-таки научила варить. Стояли вдвоем у плиты, Тася спала в слинге, а свекровь командовала: капусту позже, картошку раньше, соль в самом конце, и не отходи, пока пену не сняла.
— Раиса Федоровна, а вы откуда всё это знаете?
— От матери! А мать от своей.
— А я вот ни от кого…
— Теперь от меня будешь, — сказала свекровь и занялась плитой.
Слинг она достала с антресолей на другой день, без единого слова, положила на диван. А еще через неделю стояла у кухонной двери, смотрела, как Нина в этом слинге варит суп, да вдруг сказала:
— Ловко! Мне бы такую в свое время…
Молоко у Нины вернулось за неделю. Тася начала спать по четыре часа подряд, а один раз проспала пять, и утром Нина проснулась в панике и кинулась к кроватке.
— Живая она, живая! — сказали из-за занавески. — Спит. Ты сама-то поспи.
Тетя Нюся встретила их во дворе в мае.
— Гляди-ка! — сказала она. — Нина, ты порозовела!
— Выспалась.
— Дело хорошее. А это кто с тобой гуляет?
— Это Раиса Федоровна. Свекровь моя.
Тетя Нюся смерила свекровь взглядом и вынесла свое:
— Повезло тебе.
Нина хотела ответить, что не всё так просто, и не ответила ничего.
Семен приехал в конце мая, загорелый, с двумя сумками. Вошел, поставил сумки, взял на руки дочь, минут пять стоял с ней у окна, молчал.
— Она большая какая!
— Растет! — сказала Нина.
Вечером они сидели втроем на кухне. Семен рассказывал про вахту, мать его слушала и подкладывала, и всё было мирно, пока он вдруг не спросил:
— Мам, а тетя Поля жива?
Раиса Федоровна помолчала.
— Жива. Плохо ходит, а жива.
— Надо съездить! Я у нее, помнишь, всё детство сидел.
— Помню, — сказала Раиса Федоровна. — Съезди.
И больше про это ни слова не было сказано, а Нина под столом взяла свекровь за руку и подержала.
Ночью Тася заплакала, и Семен приподнялся на локте:
— Мать разбудим.
— Не разбудим, — сказала Нина и пошла за дочерью.
Раиса Федоровна прожила у них до середины лета. Уезжала без чемоданных сцен: собралась за час, поцеловала внучку в темя, обняла Нину и шепнула ей на ухо два слова, которых не расслышал даже Семен.
К осени Тася научилась сидеть. Нина сняла ее на телефон, отправила бабушке. Бабушка перезвонила через минуту, говорила двадцать минут: и рано, и спину надо беречь, и подушку под бок…
— Хорошо, Раиса Федоровна.
— Ты меня слушаешь вообще?
— Слушаю!
— А сделаешь по-своему.
— Сделаю!
— И ладно, — говорила бабушка. — И правильно.
А будильник остался стоять на серванте.
Тася выросла и в четыре года завела привычку его трогать. Крутила, разглядывала, слушала, прикладывала к уху.
— Мам, а он звонить умеет?!
— Умеет! Только мы не звоним.
— А почему?
— А нам и не надо!
Раиса Федоровна приезжала к ним каждое лето, и каждое лето Тася встречала ее на автовокзале, висела на бабушке от автобуса до самого дома. Была у них одна игра, только для двоих: бабушка садилась на диван, брала внучку на колени и говорила:
— Ох, тяжелая ты стала! К рукам приученная!
— Приученная! — соглашалась Тася.
— Ну и правильно, — говорила бабушка. — Ну и хорошо.
А много лет спустя Тася сама будет стоять ночью посреди комнаты со своим свертком на руках, не зная, что делать. И тогда ей позвонит мать, скажет одно:
— Носи. Ничего ты ей не испортишь.
— Зачем твоя мать вообще трогала мою одежду?! Кто просил её стирать? Ты понимаешь, что она испортила мне дорогие вещи