— Да, я продал твой опель и оплатил отпуск своей матери! — заявил муж. Я кивнула, а через два дня выставила его с вещами за дверь

А началось всё с коробки антоновки.

В среду утром я спустилась во двор с тяжеленной коробкой яблок с дачи. Обещала девочкам в лаборатории ещё неделю назад: у нас в этом году антоновка уродилась такая, что ветки подпирали рогатинами. Коробка резала пальцы, сверху я положила пакет с кабачками для Зинаиды Павловны, в зубах держала ключи. Шла и думала только о том, как бы не уронить всё это в лужу у подъезда.

Мой опель всегда стоял у второго тополя. Серебристая «Астра», двенадцать лет, но ухоженная, как невеста. На зеркале болталась деревянная рыбка-брелок, которую мне когда-то вырезал отец. На заднем сиденье жил клетчатый плед — на случай, если на даче похолодает.

У второго тополя стояла чужая «Лада» вишнёвого цвета. Я поставила коробку на лавку и огляделась. Может, я вчера у третьего тополя припарковалась? Или у помойки? Обошла весь двор. Опеля не было.

Сердце у меня ухнуло куда-то в живот. Угнали. Двенадцатилетнюю «Астру», которую никто в здравом уме угонять не станет, — угнали. Я уже достала телефон, чтобы звонить в полицию, но сначала почему-то набрала мужа. Наверное, по привычке: двадцать шесть лет брака, всё сначала ему.

Гена ответил не сразу. На фоне у него что-то шумело — он работает прорабом на стройке, там всегда шумит.

— Ген, у меня машину угнали. Со двора. Я в полицию звоню.

— Не надо в полицию, — сказал он спокойно. Слишком спокойно.

— В смысле не надо?

— Не угнали её. Продал я её.

Я стояла посреди двора и смотрела на вишнёвую «Ладу». Из соседнего подъезда вышла женщина с коляской, покосилась на меня.

— Как — продал?

— Обыкновенно. По доверенности. Ты ж мне сама доверенность делала, помнишь? Когда в Пермь уезжала на полгода.

— Гена, это моя машина. Мне её папа подарил.

— Да, я продал твой опель и оплатил отпуск своей матери! — заявил он громко, почти с вызовом. Я услышала, как кто-то рядом с ним засмеялся. — Мама двадцать лет никуда не ездила. В санаторий в Кисловодск отправил. На три недели. Ей давление надо лечить, а ты на своей тарантайке всё равно только на дачу катаешься. Всё, Люда, мне некогда, тут бетон привезли. Вечером поговорим.

И отключился.

Я кивнула. Не ему — он уже не слышал. Просто самой себе. Кивнула, взяла коробку с антоновкой и пошла на остановку. Автобус пришёл через двенадцать минут. Всю дорогу я держала коробку на коленях, и яблоки пахли так сладко, что хотелось плакать.

Но я не плакала. Я думала.

Опель мне подарил отец пять лет назад, на мой сорок седьмой день рождения. Папа всю жизнь проработал водителем автобуса, машины для него были чем-то вроде живых существ. Эту «Астру» он купил с рук у соседа, два месяца перебирал мотор, поменял подвеску, перекрасил крыло. Потом приехал ко мне с папкой документов и сказал: «Людка, хватит тебе на автобусах трястись. Оформим как положено, через дарение, чтоб никто не придирался». Мы сходили, оформили договор дарения, переписали машину на меня в ГИБДД. Папа сам вырезал рыбку из липы и повесил на зеркало.

Гена тогда поворчал: мол, зачем тебе машина, у нас есть моя «Нива». Но «Нива» вечно стояла в ремонте, и через полгода Гена сам начал брать мой опель — на рыбалку, в гараж, к матери.

Три года назад меня отправили в командировку в Пермь. Я работаю в лаборатории водоканала, заведую отделом химического анализа, и там запускали новую станцию очистки. Полгода. Гена тогда сказал: «Слушай, давай доверенность на машину сделаем. Вдруг штраф какой, или страховку продлить, или техосмотр. Ты там, а тут машина без хозяина». Мы пошли к нотариусу, и я подписала бумагу. Не читая особенно. Нотариус что-то бормотала про «с правом распоряжения», я кивала, думая о том, что надо не забыть купить Гене носков в дорогу.

Вот и распорядился.

На работе девчонки набросились на яблоки. Зинаида Павловна прижала к груди кабачки и спросила:

— Людмила Петровна, а вы чего такая? Бледная вся.

— Машину у меня продали, Зина.

— Кто?

— Муж.

Зинаида Павловна села на стул, так и не выпустив кабачки из рук.

— Как это — муж продал? А вы?

— А я узнала сегодня утром. Во дворе.

В лаборатории наступила тишина. Только центрифуга в углу гудела, раскручивая пробирки.

Первой опомнилась Полина. Ей двадцать восемь, она у нас лаборант, а вечерами учится на юриста — заочно, на последнем курсе. Все знали, что Полина с нами ненадолго, получит диплом и уйдёт. Она подошла ко мне, отодвинула коробку с яблоками и села на край стола.

— Людмила Петровна. Рассказывайте по порядку. Машина на кого была?

— На меня. Отец подарил. Через договор дарения.

— До брака или в браке?

— В браке. Пять лет назад.

— Подарок, значит. Отлично. — Полина кивнула. — Значит, это ваша личная машина, не общая. Подаренное одному из супругов при разводе не делится и вообще принадлежит только этому супругу. Муж на неё прав не имеет. Никаких.

— А доверенность? Я ему доверенность давала. Три года назад.

— Какая доверенность? На что?

— С правом распоряжения, кажется. Я не помню точно. Нотариус что-то такое говорила.

Полина вздохнула.

— Вот это хуже. Если там было право продажи, то сама продажа, скорее всего, законная. Для покупателя всё чисто: он купил машину у представителя собственника. Но! — она подняла палец. — Продавал он её от вашего имени. Не от своего. Он был как бы вашим помощником, который выполнял ваше поручение. А значит, все деньги от продажи — ваши. Он обязан был их вам отдать. До копейки. Если он их потратил на свою маму — это он потратил ваши деньги. И вы можете их с него требовать. Через суд, если по-хорошему не отдаст.

— С мужа — через суд?

— С кого угодно, — пожала плечами Полина. — Закон не разбирает, муж это или сосед. Ваши деньги — значит ваши.

Я смотрела на неё и чувствовала, как внутри что-то медленно успокаивается и становится твёрдым, как застывший гипс.

— Полина. А что мне сделать прямо сегодня?

— Первое — отменить доверенность. Прямо сегодня. Любой нотариус это сделает, минут за двадцать. Чтобы он больше ничего от вашего имени не натворил. Дачу, например, не продал.

— Дача на мне, — сказала я. — Мне от тётки досталась. Вместе с квартирой.

Полина присвистнула.

— Людмила Петровна, так он же и дачу мог! Если доверенность общая. Бегом к нотариусу.

К нотариусу я отпросилась в обед. Контора была та же, где мы три года назад оформляли доверенность, — маленькая, на первом этаже жилого дома, с искусственным фикусом у входа. Нотариус тоже была та же: худая женщина в очках на цепочке. Она подняла архив, нашла мою доверенность и положила передо мной копию.

Я прочитала её впервые по-настоящему. И похолодела.

Это была не доверенность на машину. Это была генеральная доверенность. Гена мог от моего имени управлять и распоряжаться «всем принадлежащим мне имуществом». Продавать, дарить, сдавать в аренду, получать деньги. Сроком на пять лет.

— Вы понимали, что подписываете? — спросила нотариус, увидев моё лицо.

— Мне сказали, что это на машину. Ну, на всякий случай.

— Я вам тогда всё зачитывала, — сухо сказала она. — Вслух. Как положено.

— Я не слушала, — призналась я. — Я думала про носки.

Нотариус посмотрела на меня поверх очков, и в её взгляде было что-то похожее на сочувствие.

— Отменяем?

— Отменяем. Полностью.

Через двадцать минут у меня на руках было распоряжение об отмене доверенности. Нотариус объяснила, что сведения об отмене сразу попадают в общий реестр, и любой другой нотариус, если Гена куда-то придёт с этой бумагой, увидит, что она больше недействительна. И посоветовала отправить мужу уведомление заказным письмом — «чтобы потом не говорил, что не знал».

— Он узнает, — сказала я. — Лично.

Потом я сидела в сквере на скамейке и смотрела в телефоне сведения о своей машине. Точнее, уже не своей. Через портал госуслуг было видно, что «Астра» снята с учёта на моё имя восемь дней назад. Восемь дней. Больше недели я ездила на работу на автобусе — моя смена в лаборатории начинается рано, я последние месяцы машину брала редко, только на выходные, на дачу. А в прошлые выходные лил дождь, и мы не поехали. Гена ещё сказал тогда: «Да ну её, эту дачу, в такую погоду». Теперь я понимала, почему.

Новый владелец появился в базе через три дня после продажи. Фамилия — Кузьмин. Я её знала. Витя Кузьмин, Генин напарник по стройке, крановщик. Мы с его женой Ларисой вместе на дни рождения к Гениной родне ходили.

Вечером я пришла домой раньше мужа. Помыла полы. Сварила борщ — не потому, что хотела его кормить, а потому, что руки должны были что-то делать. Сняла с балкона бельё. Сложила его ровными стопками. Потом села на кухне и стала ждать.

Гена пришёл в восьмом часу. Весёлый, с тортом «Птичье молоко» в прозрачной коробке. Он всегда приносил торт, когда чувствовал за собой вину. За двадцать шесть лет у нас набралось, наверное, тортов сорок.

— Людок! — сказал он с порога. — Ну не дуйся. Я знаю, что ты расстроилась. Но ты подумай: мама же счастлива! Она мне сегодня звонила из Кисловодска, говорит, номер с балконом, горы видно, нарзан пьёт из источника. Плачет от счастья. Двадцать лет, Люда! Двадцать лет она никуда дальше своего огорода не выезжала!

Я кивнула.

Гена поставил торт на стол, сел напротив. Я налила ему борща. Он ел и продолжал говорить, всё больше воодушевляясь.

— И вообще, Люда, ты сама посуди. Машине двенадцать лет. Она бы через год-два всё равно развалилась. Там уже подвеска стучала, я слышал. А так я её вовремя продал, за хорошие деньги. Витька у меня её взял, он давно хотел, у него «Жигули» совсем гнилые. Всё по-честному. А Славка вон матери в прошлом году шубу подарил, так она мне потом весь год твердила: вот Славик у меня заботливый, вот Славик мать любит. Думаешь, мне приятно было? А теперь — Кисловодск! Санаторий «Родник», лучший там! Пусть Славка со своей шубой отдыхает.

Слава — это младший брат Гены. Живёт в Екатеринбурге, работает в логистике, зарабатывает хорошо. Между братьями всю жизнь шло тихое соревнование за мамину любовь. Тамара Ильинична, моя свекровь, по-моему, этого соревнования даже не замечала.

— За сколько продал? — спросила я.

— За триста восемьдесят, — не моргнув глазом, ответил Гена.

Я кивнула. В договоре, который был виден в базе, стояло двести восемьдесят. Сто тысяч где-то потерялись по дороге.

— А санаторий сколько стоил?

— Ну, двести тридцать с перелётом. Остальное я… ну, так, отложил. На резину для «Нивы». На зиму. И мужикам на работе проставился немножко, за удачную сделку. Ну Люда, ну не смотри ты на меня так! Я же для семьи!

— Для какой семьи, Гена?

— Ну как для какой? Мама — это ведь тоже семья.

Я опять кивнула. Спорить было бесполезно — за двадцать шесть лет я это выучила лучше таблицы Менделеева. Встала, помыла свою тарелку, вытерла её полотенцем и поставила на сушилку.

— Ты что всё киваешь, как болванчик? — не выдержал он. — Скажи что-нибудь! Поругайся, что ли. А то молчишь, как неродная.

— Мне нечего сказать, Гена, — ответила я. — Я спать пойду. Устала.

Он пожал плечами, открыл торт и отрезал себе огромный кусок.

Той ночью я почти не спала. Лежала и вспоминала. Как Гена десять лет назад «одолжил» у меня деньги, отложенные на зубы, чтобы купить лодку с мотором, и так и не вернул. Как пять лет назад продал без спроса мамины серьги, которые лежали у меня в шкатулке, потому что «ты их всё равно не носишь», а деньги отдал Славе на свадьбу, чтобы не выглядеть бедным братом. Как каждый раз я ругалась, плакала, потом прощала. И он приносил торт.

Двадцать шесть лет. Сорок тортов.

Утром я позвонила отцу.

— Пап. Ты сегодня свободен?

— Для тебя, Людка, я всегда свободен, — сказал отец. Ему семьдесят восемь, но голос у него такой же, как тридцать лет назад, — басовитый, спокойный. — Что случилось?

— Приезжай ко мне к обеду. Мне нужна помощь. Коробки нести.

Отец помолчал.

— Опель где? — спросил он. Он всегда первым делом спрашивал про машину.

— Нет больше опеля, пап. Приезжай — расскажу.

Отец приехал к двум часам на своём стареньком «Москвиче», который он до сих пор чинил сам и который до сих пор ездил. Вошёл, снял кепку, огляделся. Я усадила его на кухне и всё рассказала. Про доверенность, про Витьку Кузьмина, про Кисловодск, про сто тысяч, которые «потерялись».

Отец слушал молча. Только пальцы его, большие, с навсегда въевшимся в кожу машинным маслом, медленно сжимались и разжимались на клеёнке.

— Значит, продал, — сказал он наконец. — Мою «Астру». Я её два месяца по винтику перебирал. Я ей крыло красил в три слоя.

— Прости, пап.

— Ты-то за что прощения просишь? — Он поднял на меня глаза. — Ты, Людка, двадцать шесть лет за него прощения просишь. У меня, у матери покойной, у соседей. Я всё видел. Молчал, думал — твоя жизнь, тебе решать. Может, любишь.

— Может, и любила, — сказала я. — А сейчас не знаю.

— А сейчас чего хочешь?

— Хочу, чтобы он ушёл.

Отец кивнул. Встал, надел кепку обратно.

— Тогда давай коробки. Где у тебя его вещи?

Коробки я накануне взяла на работе — у нас в лаборатории их всегда много, из-под реактивов. Крепкие, с ручками. Мы с отцом собирали Генины вещи до вечера. Рубашки, свитера, рыбацкие сапоги-болотники, удочки в чехлах, три пары почти новых ботинок, которые он покупал и не носил. Инструменты из кладовки. Коллекцию блёсен в пластиковом ящике — Гена ею очень гордился. Документы его я сложила в отдельную папку, аккуратно, ничего не выбрасывая.

— Людка, — спросил отец, завязывая бечёвкой связку удочек, — а он имеет право тут жить? Ну, по закону?

— Квартира моя, пап. От тёти Вали мне досталась, по наследству, ещё до свадьбы. Гена тут даже не прописан. Он прописан у матери, в своей старой комнате. Полина сказала, если человек не собственник и не прописан, то хозяйка вправе его не пускать. А если начнёт скандалить — вызывать полицию.

— Ну и правильно, — кивнул отец. — Тётя Валя бы одобрила. Она Генку твоего всегда называла «хитрожопый хозяйственник». Прости за грубость.

Я засмеялась. Первый раз за два дня.

В пятницу утром я вызвала мастера и поменяла замок. Старый ключ положила в конверт. Вещи Генины отец отвёз на своём «Москвиче» к свекрови, в пустую квартиру — у меня был ключ, Тамара Ильинична оставила его перед отъездом «на всякий случай, цветы полить». Коробки мы сложили в Гениной бывшей детской комнате. Полили заодно цветы.

А на двери моей квартиры я оставила записку: «Гена. Твои вещи у мамы. Ключ в почтовом ящике — от её квартиры. Мой замок сменён. Поговорим, когда вернёшь мне деньги за машину. Все. Люда».

Гена позвонил в семь вечера. Я как раз заварила себе чай с чабрецом и сидела на балконе, завернувшись в плед. Не в тот, из машины — тот уехал вместе с опелем к Витьке Кузьмину. В другой, старый, шерстяной.

— Люда, ты что устроила?! — орал он в трубку так, что я отодвинула телефон от уха. — Это что за цирк? Какие вещи у мамы? Какой замок? Открой немедленно!

— Не открою, Гена.

— Я муж твой! У меня право!

— У тебя нет права, — сказала я. — Квартира моя. Ты тут не прописан. Если будешь ломиться — вызову полицию. Я уже узнавала.

Он замолчал. Потом голос у него стал заискивающим:

— Людочка. Ну из-за машины? Ну из-за старой машины? Двадцать шесть лет, Люда! Ну давай я тебе другую куплю. Попозже. Когда на работе премию дадут.

— Гена, — сказала я. — Ты продал машину, которую мне подарил мой отец. От моего имени. Втихаря. Взял деньги — мои деньги, потому что продавал ты не свою вещь, а мою, — и потратил их на свою мать, на своё самолюбие перед Славой и на пиво с мужиками. А мне сказал, что продал за триста восемьдесят. А в договоре двести восемьдесят. Где ещё сто тысяч, Гена? Или ты Витьке её за двести восемьдесят отдал, а сто он тебе наличными в конверте дал, чтобы в договоре меньше было?

Гена молчал. Я слышала, как он тяжело дышит.

— Откуда ты знаешь про договор? — спросил он наконец.

— Я теперь много чего знаю. Например, что доверенность, которую я тебе дала, была генеральная. Что ты по ней мог продать и эту квартиру, и дачу. Я её вчера отменила. Так что больше ничего не продашь.

— Да я бы никогда… Люда, ты что! Я бы квартиру никогда…

— А опель — «никогда»? Ты мне три года назад тоже клялся, что доверенность нужна «только на техосмотр». Помнишь?

Он не помнил. Или делал вид.

— Люда, давай я приеду, поговорим нормально.

— Приезжай с деньгами, — сказала я. — С двумястами восьмьюдесятью тысячами. И с теми ста, которые ты «потерял». Тогда поговорим. А пока — нет. Спокойной ночи, Гена.

И я отключила телефон.

Он звонил ещё раз сорок в тот вечер. Писал сообщения: сначала злые, потом жалобные, потом снова злые. Приходил, стучал в дверь, но я не открыла. Соседка с пятого этажа потом рассказала, что он сидел на ступеньках и курил, пока она не пригрозила вызвать участкового.

Я выпила свой чай с чабрецом, вымыла кружку и легла спать. И впервые за много лет не стала заводить будильник на половину шестого — не нужно было вставать раньше всех, чтобы жарить Гене яичницу и собирать ему с собой контейнер на стройку.

В субботу утром позвонила Тамара Ильинична. Из Кисловодска.

— Людочка! — Голос у свекрови был звонкий, счастливый, помолодевший лет на десять. — Людочка, солнышко, я хотела тебе сказать спасибо! Тут такая красота! Я вчера на Малое Седло поднялась, сама, представляешь? С палочкой, правда, но сама! Доктор говорит, давление как у девочки. Номер у меня с балконом, горы прямо в окно. Людочка, я как вспомню, что вы для меня сделали, так реву.

Я молчала.

— Гена мне сказал, что это вы вместе решили, — продолжала свекровь. — Что ты премию получила и сказала: пусть мама отдохнёт. Я ему говорю: Гена, это же такие деньги, как же вы, а он: мама, Люда сама настояла. Людочка, я тебе этого никогда не забуду. Никогда.

Я закрыла глаза. Мне очень не хотелось ей говорить. Тамара Ильинична — хорошая женщина. Всю жизнь проработала в швейном цехе, вырастила двоих сыновей почти одна — муж пил и рано ушёл из семьи. Никогда меня ничем не обидела, только иногда называла «Людмила», когда я забывала поздравить её с какими-нибудь именинами. У неё никогда не было отпуска дальше дачи.

Но врать ей я не могла.

— Тамара Ильинична, — сказала я. — Я не получала премию. Я не решала вас отправлять. Гена продал мою машину. Ту, что мне отец подарил. Без моего ведома. И на эти деньги купил вам путёвку.

В трубке стало так тихо, что я подумала, что связь прервалась.

— Тамара Ильинична?

— Я здесь, — сказала свекровь совсем другим голосом. Глухим и старым. — Опель? Петра Семёновича опель?

— Да.

— Господи, — прошептала она. — Господи, стыд-то какой. Людочка… Людочка, я не знала. Клянусь тебе, я не знала. Я его спрашивала, откуда деньги, он сказал — премия…

— Я вам верю, Тамара Ильинична.

— А ты где сейчас? А он где?

— Я дома. А Гена у вас. В вашей квартире. Я его вещи туда отвезла. Я его выгнала.

Свекровь помолчала. Потом сказала:

— Правильно сделала.

Я ожидала чего угодно — слёз, упрёков, «как ты могла, он же мой сын». Но не этого.

— Людочка, я завтра выезжаю. Билет поменяю. Не могу я тут больше нарзан пить, он мне теперь поперёк горла.

— Тамара Ильинична, не надо, отдыхайте! Вы же ни в чём не виноваты!

— Надо, — твёрдо сказала свекровь. — Сына я вырастила. Значит, и отвечать мне.

Она прилетела в понедельник вечером. А во вторник пришла ко мне. С Геной.

Гена стоял за её спиной, небритый, помятый, в мятой рубашке, которую явно гладил сам — неумело, с двойной стрелкой на рукаве. Свекровь была в своём лучшем пальто, с сумкой в руках и с таким лицом, какое, наверное, бывает у бригадира, когда в цеху загубили партию ткани.

Я пустила их на кухню. Налила чаю. Торт «Птичье молоко» так и стоял в холодильнике недоеденный. Гена сел на краешек табуретки, глядя в пол.

Тамара Ильинична открыла сумку и положила на стол конверт.

— Здесь девяносто тысяч, — сказала она. — Санаторий вернул за неиспользованные дни. Не всё, но вернул. И ещё сто — это мои. С книжки. Я на ремонт копила, но ремонт подождёт.

— Тамара Ильинична, я не возьму ваши деньги.

— Возьмёшь, — отрезала она. — Это не мои деньги, это твои. Я на твои деньги нарзан пила. — Она повернулась к сыну. — А остальное он тебе сам отдаст. Правда, Гена?

Гена поднял голову.

— Мам, откуда у меня…

— Лодка у тебя есть. С мотором. Которую ты на Людины зубные деньги купил, я помню, как она тогда без коронки полгода ходила. Вот лодку и продашь. Её за двести возьмут, я узнавала у Колькиного сына, он давно хотел.

— Мам! Это моя лодка!

— А это был её опель! — Свекровь хлопнула ладонью по столу так, что звякнули чашки. — Её! Отцом подаренный! Ты что думаешь, если жена молчит, ей не больно? Я тридцать лет с твоим отцом молчала, пока он мои серьги пропивал, мои сапоги продавал, мою зарплату из кошелька таскал! Я молчала, потому что думала: мужик в доме — это главное. А он потом взял и ушёл, и остались мы втроём с вами на моей швейной машинке. Я не хочу, чтобы Люда повторила мою жизнь. И не хочу, чтобы ты повторил его.

Гена сидел красный, как рак. Потом вдруг закрыл лицо ладонями.

— Мам. Я же хотел как лучше. Для тебя хотел. Чтоб ты гордилась.

— Я бы гордилась, — сказала свекровь тихо, — если бы ты заработал и отправил. Хоть в Анапу, хоть в Ессентуки на неделю. Хоть в дом отдыха за городом. А так мне стыдно, Гена. Мне так стыдно, как никогда в жизни не было.

Я смотрела на них — на маленькую седую свекровь в лучшем пальто и на своего большого, пятидесятитрёхлетнего мужа, который плакал у меня на кухне. И мне было его немного жалко. Совсем немного. Как бывает жалко человека, который сам себя загнал в угол.

Когда они ушли, я долго сидела над конвертом и не открывала его. Потом убрала в ящик кухонного стола, туда, где лежали квитанции и старые открытки. Не могла я его просто так пересчитывать — как будто это была не бумага, а свекровино пальто, снятое с плеч.

На следующее утро в лаборатории Зинаида Павловна первой подошла ко мне с кружкой горячего цикория.

— Ну? — спросила она шёпотом, хотя все в лаборатории и так навострили уши. — Выгнали?

— Выгнала, Зина.

— И как?

Я подумала.

— Тихо, — сказала я. — Очень тихо дома. Никто телевизор с футболом не включает на полную громкость. Никто носки под диван не закидывает. Я вчера пришла — а в квартире всё лежит там, где я положила утром. Представляешь?

Зинаида Павловна вздохнула так мечтательно, что Полина прыснула в рукав халата.

— Представляю, Людмила Петровна. Ещё как представляю. Я бы за такое сама свою «Оку» продала.

Оставался Витька Кузьмин.

Я долго думала, как с ним быть. Полина сказала, что юридически машина теперь его: Гена продал её по действующей доверенности, и покупатель тут ни при чём. Можно, конечно, попробовать оспорить сделку, если доказать, что Витька знал, что я против, и что цена была явно ниже настоящей. Но это суд, месяцы, нервы. И не факт, что получится.

— Людмила Петровна, а вы с ним просто поговорите, — посоветовала Полина. — Иногда люди оказываются лучше, чем про них думаешь.

Я позвонила Ларисе, Витькиной жене. Мы договорились встретиться у них дома в четверг вечером.

Кузьмины жили в частном доме на окраине, с огородом и будкой, в которой сидела лохматая собака по кличке Бублик. Мой опель стоял во дворе под навесом. Помытый. Деревянная рыбка висела на зеркале. У меня защемило сердце.

Лариса встретила меня на крыльце, обняла, провела в дом. Витька сидел за столом и явно чувствовал себя неловко. Крупный, рыжеватый, с огромными руками крановщика, он вертел в пальцах чайную ложку, как будто это была деталь от механизма.

— Люда, — начал он, не дожидаясь, пока я сяду. — Я ж не знал. Честное слово, не знал. Генка сказал, что вы вместе решили продать, что тебе машина не нужна, что ты на автобусе ездишь. Показал доверенность. Я и купил. Мне ж для Ларисы надо было, её на работу возить, у неё спина.

— А почему в договоре двести восемьдесят, а не триста восемьдесят?

Витька покраснел до ушей и посмотрел на жену. Лариса вздохнула.

— Гена попросил, — сказала она за мужа. — Сказал, пусть в бумаге поменьше будет, а сотню наличными. Мол, у него с тобой свои расчёты, не хочет, чтобы ты про всю сумму знала. Витя не хотел, но Гена его уговорил. Мы думали — ну, семейное дело, мужские заначки. Мы не знали, Люд. Если бы знали — ни за что бы не взяли.

Я молчала. Смотрела в окно на свой опель под навесом.

— Люд, — сказал Витька. — Ты мне скажи, чего ты хочешь. Хочешь машину назад — забирай. Только деньги верни, я за неё триста восемьдесят отдал, это всё, что у нас было отложено. Мы Ларисе на спину другую найдём, подешевле.

— Витя, — сказала я. — Я деньги верну. Все. Дайте мне неделю.

— Да хоть две, — махнул он рукой. — Она у меня под навесом постоит. Я её и помыл, и масло поменял. Только рыбку не трогал. Лариса сказала, что это что-то памятное.

Лариса кивнула.

— Я видела, что она вручную вырезана. Думала, тебе будет жалко.

Я не выдержала и заплакала. Впервые за всю эту неделю. Прямо у них на кухне, над кружкой с чаем и банкой малинового варенья. Лариса обнимала меня за плечи, а Бублик во дворе скулил, будто тоже сочувствовал.

Деньги собрались за девять дней. Девяносто вернул санаторий. Сто — Тамара Ильинична, как я ни отказывалась. Лодку Гена продал за двести, Колькин сын оказался человеком слова. Итого триста девяносто. Лишние десять тысяч я отдала Ларисе — на новый бензобак для их старых «Жигулей», которые им теперь предстояло чинить.

Отец поехал со мной к Кузьминым забирать машину. Обошёл её кругом, заглянул под капот, похлопал по крылу, которое когда-то сам красил.

— Хорошо Витька за ней смотрел, — сказал он одобрительно. — Масло новое. Шины подкачал. Не зря ты его простила.

— Я его и не винила, пап.

— Знаю. — Отец поправил деревянную рыбку на зеркале, чтобы висела ровно. — Садись за руль, Людка. Твоя машина. Опять. И больше никому не давай никаких бумаг, пока десять раз не прочитаешь. Ни мужу, ни мне, ни президенту.

В ГИБДД мы оформили обратную покупку уже на меня, по новому договору, где стояла честная цена. Инспектор, молодой парень, долго смотрел то на меня, то на документы, где за месяц машина трижды меняла хозяина, потом хмыкнул:

— Бурная у вас жизнь, Людмила Петровна. Я такое только в сериалах видел.

— Была, — сказала я. — Теперь будет спокойная.

Гена живёт у матери уже третий месяц. Тамара Ильинична держит его в строгости: сам стирает, сам готовит, сам платит за коммуналку. Звонит мне раз в неделю, по воскресеньям. Спрашивает, как дела, как дача, не надо ли что помочь. Однажды приехал и перекопал мне все грядки под зиму — молча, не заходя в дом, и даже сложил ботву в компостную яму, чего за двадцать шесть лет не делал ни разу. Потом так же молча уехал на автобусе. «Нива» его опять стоит в ремонте.

Свекровь приходит ко мне по пятницам. Мы пьём чай, она рассказывает про Кисловодск — про те десять дней, что успела там провести. Про Малое Седло, про нарзанную галерею, про соседку по столу, которая оказалась бывшей балериной. Я слушаю и думаю: ей ведь правда было там хорошо. Пусть и на мои деньги, пусть и по такой глупой причине. Может быть, этот отпуск был ей нужнее, чем мне опель.

Но это решать должна была я. Не Гена. Я.

Недавно Гена спросил по телефону:

— Люда. Можно я вернусь?

Я долго молчала. Потом сказала:

— Не знаю, Гена. Правда не знаю. Двадцать шесть лет я тебе всё прощала. И каждый раз ты приносил торт, и всё повторялось. Я не хочу больше торт. Я хочу, чтобы мне не врали.

— Я больше не буду.

— Ты всегда так говорил.

Он вздохнул.

— Я понимаю, Люда. Я подожду.

Пусть ждёт. Я пока езжу на работу на своём опеле. Деревянная рыбка качается на зеркале, в багажнике лежат коробки из-под реактивов — на даче пригодятся под картошку. А по выходным я забираю отца и Тамару Ильиничну, и мы втроём едем на дачу. Они сидят на заднем сиденье, спорят про рассаду и про то, какой сорт помидоров лучше, а я веду машину и улыбаюсь.

 

Жми «Нравится» и получай только лучшие посты в Facebook ↓

Добавить комментарий

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

— Да, я продал твой опель и оплатил отпуск своей матери! — заявил муж. Я кивнула, а через два дня выставила его с вещами за дверь