Тарелку с моим курником свекровь вернула мне через весь стол, при четырнадцати гостях, даже не приподняв полотенце.
Взяла её за края обеими руками, бережно, как держат горячее, хотя курник давно остыл, и поставила передо мной, между салатницей с оливье и чьей-то недопитой рюмкой. Полотенце с красными петухами съехало набок. Из-под него выглянул румяный купол, который я с рассвета собирала из двенадцати блинов и трёх начинок.
– Забери, Эля. Мне чужого не надо.
– Зоя Никитична, так это же вам. С грибами, как вы любите.
– Сказала – забери.
За столом стало слышно, как у соседей за забором стучит насос и вода с шумом бьёт в пустую бочку. Сестра свекрови, приехавшая из Октябрьска, перестала жевать. Золовка Олеся нагнулась к телефону так низко, что едва не макнула его в холодец.
Юбилей был в разгаре: семьдесят лет, веранда на даче, клеёнку ради такого дня сменили на белую скатерть, и на ней уже расплывалось пятно от вишнёвого компота. Свекровь сидела во главе стола в новом кремовом платье с брошкой-стрекозой и смотрела на меня так, будто я принесла ей не пирог, а повестку.
– Чужого – это чего? – спросила я.
– Того самого. Ты своё уже получила. Сиди отдыхай.
– Мам, ну ты чего, – сказала Олеся, не поднимая головы.
– Ничего. Ешь давай.
Лёня встал. Обошёл стол, взял тарелку у меня из-под рук и понёс с веранды к машине. Ни слова не сказал. Я смотрела ему в спину, на клетчатую рубашку, которую сама утром гладила, на петушиный хвост полотенца у его локтя. Хлопнул багажник.
– Я его пять часов пекла, – сказала я на весь стол. – Кто захочет, он в машине. Не заперто!
– Никто не захочет, – сказала свекровь.
Так и вышло. Кто-то кашлянул, кто-то потянулся за хлебом, двоюродный брат Лёни громко заговорил про клещей, которых в этом году видимо-невидимо. Свекровь подняла рюмку с компотом.
– Давайте лучше за детей. Вот Лёнечка мой. Зубы мне сделал, всё сам устроил, я только ездила!
И засмеялась. Громко, запрокинув голову, так, что все увидели ровный светлый ряд от клыка до клыка. Девять лет до этого она прикрывала рот ладонью: на свадьбе у Олеси, на выпускном у внучки, в очереди в сберкассу, когда кассирша шутила про погоду. А тут хохотала на всю веранду, не прячась.
Зубы были мои. В том смысле, что делала их моя лаборатория, и цвет я подбирала сама, по шкале, на полтона темнее, чем она просила: белоснежные на пожилом лице за версту выдают, что вставные.
– Лаборатория моя делала, между прочим, – сказала я её сестре через стол.
Сестра перевела взгляд на свекровь. Свекровь сомкнула губы и до самого торта больше не улыбнулась ни разу.
Этого говорить не стоило. Сейчас понимаю: моё молчание ничего бы не спасло, но хотя бы при сестре я не выглядела бы человеком, который пришёл за спасибо.
Чтобы было понятно, откуда взялись эти зубы. В феврале у свекрови окончательно сломался старый мост, который и так держался на честном слове. Лёня пришёл ко мне на кухню с тем лицом, с каким приходят занимать: у мамы ни копейки, одна пенсия, может, как-нибудь через твою лабораторию, по-свойски? Я пятнадцатый год зубной техник при клинике «Жемчуг» на Советской, и «по-свойски» у нас значит одно: свою часть работы делаешь сама, по цене материала, а на остальное клиника даёт скидку сотрудника.
На том и порешили. Сумму я Лёне называть не стала, заплатила своей картой в мае и выбросила из головы. На последней примерке сказала свекрови: это вам подарок, от нас с Лёней. Она посмотрела на меня долго и странно и ничего не ответила. Я решила, что ей неловко. Она из тех, кто скорее будет жевать на одну сторону, чем попросит.
Поэтому «своё получила» я поняла по-своему. Двадцать четыре года назад Лёня ушёл из её двушки на Гагарина ко мне в общежитие, с одной спортивной сумкой и кассетным магнитофоном, и этого мне, кажется, так и не простили. Своё – это сын. Получила, увела, а теперь ещё и пироги носит. Объяснение лежало на поверхности, и глубже я не копала.
Лёня тем летом вообще жил на воде. Осенью он купил лодочный мотор, сказал, что с премии, и с мая каждую субботу пропадал на затоне, а домой приезжал затемно, пахнущий бензином и рекой. Дочь у нас в Самаре, на четвёртом курсе, и на бабушкин юбилей не вырвалась: практика. Так что дома мы теперь бывали вдвоём, если это можно так назвать.
***
Уехали мы раньше всех, до торта. У ворот товарищества сторож Михалыч сидел на табуретке с приёмником и спросил, чем это от нас так пахнет. Я открыла багажник и отдала ему курник. Сначала вместе с тарелкой, потом спохватилась и тарелку забрала, а курник он унёс в сторожку прямо на полотенце с петухами. Обещал вернуть полотенце в субботу.
В машине Лёня включил радио, какой-то концерт по заявкам. Я выключила.
– Что значит «своё получила»?
– Не знаю. Устала мать. Гости, жара, нервы.
– Она с утра была как огурчик. Лёня. Что я такого получила?
– Эль, вот не начинай. Юбилей у человека.
На грунтовке он прибавил газу, и под сиденьем покатилась пустая бутылка из-под воды, туда-сюда, на каждой кочке. Доставать её я не стала.
– Она тебе хоть что-нибудь говорила? Раньше? Что не будет есть, что ей нельзя жирное, что я ей поперёк горла?
– Ничего она не говорила.
– А ты взял и унёс.
– А ты хотела, чтоб я там скандал слушал? При тётке? – Он глянул на меня и снова на дорогу. – Всё. Почти приехали.
– Мы ещё на трассу не выехали, Лёня.
Он включил радио обратно, громче, чем было.
Дома я первым делом вымыла тарелку. Она из маминого сервиза, белая, с тонким синим ободком, и таких у меня осталось три. Две разбились при переезде, а одну я как-то отдала свекрови под холодец, и назад она так и не пришла. Вытерла, поставила на полку. На холодильнике под магнитом с Анапой висел весенний счёт из «Жемчуга», который я всё собиралась выбросить и всё забывала.
Лёня сходил в душ и сразу лёг. Я сидела на кухне и перебирала: что я получила? Её сына? Так больше двадцати лет прошло, пора бы привыкнуть. Спасибо за зубы? Его я так и не услышала, ни в мае, ни сегодня.
Свекровь в тот вечер не позвонила спросить, как мы доехали. Раньше звонила всегда, даже если мы ехали от неё через весь город.
============================
Три недели после юбилея мы со свекровью не разговаривали вовсе. Не ругались, просто перестали друг друга замечать, как перестают замечать трещину на потолке. Каждое воскресенье Лёня ездил к матери один и к вечеру возвращался с банкой огурцов или кабачковой икры и с приветом, который передавали ему, а не мне.
Я в это время считала. Привычка рабочая: у техника всё по нарядам, от заказа до сдачи, и каждая минута где-то записана. Весной я возила свекровь на примерки восемь раз. Каждый раз отпрашивалась на полдня, и ни разу эти полдня мне не оплатили, потому что у нас сдельно: не сделала – не получила. Набегало четыре рабочих дня, вынутых из зарплаты. Плюс бензин. Плюс то, что по дороге она всегда просила заехать то в аптеку, то в хозяйственный за прищепками.
Вы когда-нибудь пробовали посчитать, во что обходится чужая неблагодарность? Не советую. Цифра выходит смешная, а из головы её потом не выкинешь.
И ведь дело было даже не в деньгах. Возила я её не за спасибо. Но перед глазами так и стояла тарелка с синим ободком, сжатые губы свекрови и Лёнина спина с полотенцем у локтя.
Во вторник Лёня разложил на кухонном столе свои блёсны. Он всегда так делает, когда хочет поговорить и не хочет смотреть в глаза: перебирает крючки, протирает каждый тряпочкой, раскладывает по ячейкам пластиковой коробки. Я чистила картошку.
– Мама звонила, – сказал он.
– И что?
– Сказала, пока не извинишься, на Олеськин день рождения можешь не приходить.
Я положила нож на край раковины.
– Извиниться за что? За курник?
– За то, что ты при тётке сказала. Про лабораторию свою. Мама потом полночи не спала, Олеська говорит.
– Лёня, я сказала как было.
– Как было, тоже можно по-разному сказать. – Он поднёс блесну к лампе и покрутил. – Отец бы тебе такого не простил. Мать одна нас двоих поднимала, ни у кого копейки не попросила. А ты ей при сестре: моя лаборатория.
Внизу у соседей опять выбивали ковёр, размеренно, раз в две секунды. Его выбивали всё лето, и я до сих пор не знаю, что с ним было не так.
Я вытерла руки и села напротив.
– Давай так. В субботу я сама к ней съезжу, к двенадцати, пока не жарко. Без тебя. Скажу, сколько стоили зубы и что мне за них ничего не надо. Что я не хвасталась, а просто.
– Не смей.
Он сказал это тихо, но коробку захлопнул так, что в соседних ячейках подпрыгнули блёсны.
– Не смей маме про деньги. Никогда, слышишь? Она и так со стыда сгорает, что невестка ей зубы оплатила. Добить её хочешь?
– Я хочу, чтобы она перестала от меня тарелки отодвигать!
– Перестанет. Извинись, и перестанет.
– Извинюсь, – сказала я. – Когда она объяснит, что я такого получила. При тех же гостях.
Лёня встал, забрал коробку и ушёл на балкон. Про извинения в тот вечер больше не было ни слова, и в следующие дни тоже. Победа это или нет, не знаю: муж перестал требовать и начал молчать, а молчать он умеет долго.
Я тогда решила, что поняла всё. Про деньги у Громовых не говорят, это я усвоила ещё в первый год, когда спросила свекровь, сколько стоил её сервант, и она посмотрела на меня как на гостью, прошедшую в комнату в уличных туфлях. Бедность у неё гордая, из тех, что штопают колготки под брюками и повторяют «мне ничего не надо». Лёня, выходило, берёг эту её гордость. От меня, от моих денег, от моей лаборатории. Объяснение было удобное: в нём все оказывались немножко правы.
***
В субботу я поехала на центральный рынок за помидорами на засолку и увидела её раньше, чем она меня.
Свекровь стояла в помидорном ряду в бежевой панаме и держала на ладони мелочь. Считала, шевеля губами, двигала монетки пальцем. Кошелёк у неё был старый, с лопнувшей застёжкой, перехваченный аптечной резинкой. Продавщица уже взвесила ей два кило, и свекровь, досчитав, попросила половину снять.
Знаете, я эту женщину четверть века знаю. На рынке она всю жизнь брала помногу, ругалась за недовес и уходила с двумя сумками, потому что «на зиму же». А тут кило помидоров и мелочь на ладони. Одного вопроса я тогда себе так и не задала. Зря.
Я подошла, когда она уже отходила от прилавка.
– Зоя Никитична, здравствуйте. Давайте довезу, у меня машина за углом.
– Не надо.
– Жара же. И сумка.
– Своя ноша не тянет. – Она перехватила пакет другой рукой. – Иди, Эля, куда шла.
– Я к вам сегодня хотела приехать. Поговорить. Лёня не пустил.
– И правильно не пустил.
Она сказала это и замолчала, будто собиралась прибавить что-то ещё и раздумала. Голос у неё сел, стал ниже и глуше. На запястье, где висел пакет, краснела полоса от ручек.
– Мне от тебя ничего не надо, – сказала она. – Ни курника, ни машины твоей. Ты уж поверь.
– А мне от вас – только чтобы тарелки мне при людях не возвращали.
– Люди смотрят, Эля. Иди.
И пошла к остановке, медленно, с пакетом, который оттягивал руку. Я стояла у прилавка, пока продавщица в красной бейсболке не спросила, буду ли я что-нибудь брать.
Я взяла три кило помидоров, огурцов на засолку и зачем-то кабачок, который был мне совершенно не нужен. Девочка из зелёного ряда сунула мне в пакет лишний пучок укропа: «Берите, всё равно к вечеру завянет».
Потом я села в машину и не стала её заводить. Минут десять сидела с ключом в руке и смотрела, как у ворот грузчик боком впихивает в «Газель» холодильник, а хозяйка холодильника командует им с тротуара. Укроп пах на всю машину, как на даче после дождя.
Мелочь на ладони я себе объяснила просто. Пенсия у неё двадцать с небольшим, цены вы сами знаете, а принять от меня помощь не даёт всё та же гордость. Та самая, что вернула мне курник. Всё сходилось.
Через две недели, в пятницу, уже ночью, пришло сообщение от свекрови. Первое с юбилея. Увидела я его только утром, а открыла, когда в дверь уже звонили.
============================
Сообщение было из двух слов: «Приеду. Жди». Прочитала я его в половине девятого, с мокрой головой, а через пять минут в дверь позвонили.
Свекровь стояла на площадке с платком в руке и дышала тяжело, с остановками. Лифт у нас с весны не работает, на двери висит бумажка «ждём запчасть», которую кто-то за лето исправил ручкой на «ждём чуда».
Разуваться она не стала. Прошла на кухню прямо в босоножках и села на край табуретки, как садятся в чужой очереди, чтобы в любую минуту встать.
– Я за своим, Эльвира.
– Здравствуйте. За каким своим?
– Олеськина подружка в стоматологии на Ленина работает. Говорит, своим у вас техники делают по себестоимости. За треть от прайса.
– Ну да. Я так и сделала.
– Вот. – Свекровь положила платок на стол и разгладила его ладонью. – Так и верни, что сверху взяла. Я не против, что ты своё заработала. Но совесть-то иметь надо!
– Зоя Никитична. Что – сверху?
– Я Лёне шестьдесят пять тысяч отдала. В марте, переводом. Всё, что с пенсии отложила. На твою лабораторию. Он сказал, по-свойски дешевле не бывает. А выходит, бывает.
Холодильник за моей спиной щёлкнул и загудел. Я встала, сдвинула магнит с Анапой и положила счёт перед ней.
– Посмотрите, пожалуйста.
Она достала из сумки очки в розовом футляре. Читала долго, водя пальцем по строчкам, как читают квитанцию за свет, пришедшую больше обычного.
Я этот счёт помнила наизусть, как любой свой наряд. Работа сдана двадцатого мая. По прайсу сто тридцать две тысячи. Со скидкой сотрудника к оплате сорок шесть тысяч четыреста. Оплачено одним платежом, картой, и последние цифры на ней мои, те же, что на карте, куда мне приходит зарплата.
Свекровь дочитала и поднесла ладонь к губам. Посидела так. Потом отодвинула счёт от себя двумя пальцами.
– Бумажку любую напечатать можно. У вас там своя клиника, свои люди.
– Телефон клиники внизу. Позвоните при мне, прямо сейчас. Спросите, кто платил.
– Я сыну позвоню. Сын мне врать не станет.
Она поднялась и взяла платок.
– Давайте я вас хоть до низа провожу, – сказала я.
– Сама.
Я слушала, как она спускается с пятого этажа: шаги, остановка, снова шаги. Этажом ниже кто-то из соседей спросил, не помочь ли ей, и она ответила, что сама.
Потом я села за стол и сложила всё в одну строчку. Весной свекровь отдала сыну все свои отложенные деньги на зубы. Зубы делала я и платила за них тоже я, со своей карты, потому что Лёня сказал, что у мамы ни копейки. Её деньги взял мой муж, её сын, и полгода молчал. Как можно полгода смотреть, как мать считает мелочь на ладони, а жене возвращают тарелки?
Вдвоём мы со свекровью заплатили за эти зубы почти полную цену, будто никакой скидки и в помине не было. Только в клинику попала одна половина, моя. Вторая осталась у Лёни.
И тут всё встало на свои места. «Своё получила» было не про сына и не про двушку на Гагарина. Это было про деньги. Свекровь считала, что отдала мне за зубы всё, что копила, а я на последней примерке говорю ей «подарок», а на юбилее рассказываю её сестре про свою лабораторию. Тарелку она вернула не невестке. Она вернула её человеку, который, как ей казалось, на ней нажился.
Теперь понимаю: всё было видно ещё на рынке. Мелочь на ладони, резинка на кошельке, кило вместо двух. Так покупает человек, у которого весной забрали всё отложенное. Но мне было удобнее думать, что она просто гордая, и Лёня мне в этом охотно помогал.
***
Лёня был в гараже. Я пошла туда пешком, без звонка. Кооператив у нас за железной дорогой, и по субботам там пахнет всем сразу: шашлыком, бензином и мокрой собакой. Чья-то рыжая дворняга таскала по проезду рабочую перчатку и никому её не отдавала.
Мотор стоял на самодельной подставке у стены, чистый, блестящий. Лёня протирал его ветошью, медленно, по кругу, и ни одну вещь в доме он так долго не протирал.
– Мама утром была, – сказала я.
– Знаю. Звонила уже.
– И что ты ей сказал?
– Что ты путаешь. Что у вас в клинике скидки хитро считают, по одной бумаге одно, по другой другое. – Головы он так и не поднял. – Эль, ну зачем ты ей вообще счёт показывала?
– Где её деньги, Лёня?
Он провёл ветошью по кожуху. Раз, другой. Потом постучал по мотору костяшками пальцев, коротко, дважды, как стучат в дверь к своим.
– Вот.
– Что – вот?
– Я его осенью по кредитке взял. Думал, с премии закрою. Премию срезали всему цеху, а проценты пошли такие, что. – Он замолчал и договорил уже мотору: – А тут мама с зубами. Её деньги как раз всё и закрыли.
– А мне ты сказал, что у неё ни копейки.
– Так и не было. После этого.
За соседним гаражом кто-то включил болгарку, и я переждала визг.
– Ты полгода смотрел, как она мелочь считает.
– Эль. Какая разница, чьи деньги? Зубы-то у неё есть!
Сказал и, кажется, сам себя услышал. Положил ветошь на верстак, потом снова взял.
– До воскресенья, – сказала я. – У Олеси день рождения, мама будет. Скажешь ей сам. Про кредитку, про мотор, про всё.
– А если нет?
– Тогда скажу я.
– Не посмеешь. Это мать.
– А тарелка была моя, Лёня. При её сестре.
Он бросил ветошь на верстак.
– Скажу. Сам. Только ты не лезь.
И снова наклонился к мотору.
Домой я шла той же дорогой, вдоль путей. Уже у подъезда увидела, что несу в руке Лёнину ветошь, и не смогла вспомнить, когда её взяла. Выбросила в урну у лавочки.
Во дворе мальчишка из соседнего подъезда учил младшую сестру кататься на велосипеде. Бежал рядом, держал за седло и кричал: «Кручу, кручу, не отпускаю!» Отпустил он её давно, ещё у песочницы. Она ехала сама, виляя рулём, и хохотала.
Ночью я сидела на кухне с телефоном. Лёня спал или делал вид. Я написала Олесе: «С наступающим днём рождения, в воскресенье не смогу, прости». Стёрла. Написала короче. Стёрла и это.
А если он скажет сам? Тогда мне ничего делать не придётся, и слава богу. А если не скажет? Тогда что, при всех, при тётке, при Олесином муже, за её же тортом? Сколько лет я в этой семье была той, кто после праздника моет посуду? И кем я стану после этого воскресенья?
В понедельник я пришла на работу на полчаса раньше и спустилась из лаборатории к администраторам. У нас в «Жемчуге» каждый наряд проходит через компьютер: кто заказал, кто принял, кто сдал, когда и чем оплачено. Я попросила распечатать оплату по тому майскому наряду и заверить счёт. Девочка на ресепшене поставила синюю печать, расписалась и спросила, не для налоговой ли. Я сказала, что для семьи.
Оплата по наряду была одна. Одним платежом, с одной карты, и больше за эти зубы в клинику никто ничего не вносил.
Счёт с синей печатью я сложила вдвое и убрала в сумку, в кармашек на молнии, где лежит пропуск. Лёне ничего не сказала.
============================
Неделю Лёня молчал. Утром уходил на завод, вечером в гараж. В пятницу зачем-то привёз мне творожные сырки в шоколаде, которых не покупал с тех пор, как дочь уехала в Самару. Я их съела. Про мать не прозвучало ни слова.
А в среду свекровь записала голосовое сообщение в семейный чат. Чат у Громовых называется «Родня», в нём двадцать три человека, от её сестры в Октябрьске до троюродного племянника в Тольятти, и пишут туда в основном поздравления с Пасхой и фотографии рассады. Голосовое было на две минуты. Свекровь рассказывала, что невестка взяла у неё деньги на зубы, сделала их за треть у себя в лаборатории, а остальное положила в карман. И ещё на юбилее при людях хвасталась, какая она благодетельница.
К вечеру его прослушали девять человек. Тётка из Октябрьска написала: «Зоя, не переживай, бог ей судья». Двоюродная сестра Лёни поставила плачущий смайлик. А соседка свекрови по площадке, которая в чате неизвестно как оказалась, спросила, что это за клиника, чтобы знать, куда не ходить.
Вот представьте: вы столько лет на одном месте, ни одной жалобы на вашу работу, и вдруг вашу клинику обходят стороной из-за чата, где поздравляют с Пасхой.
Олеся позвонила в четверг.
– Эль, – сказала она без всякого «привет». – Это правда?
– Что именно?
– Ну. Про деньги. Мама говорит, Лёня ей сам сказал, что счёт у тебя липовый. Что в вашей клинике что хочешь напишут.
– А ты сама как думаешь?
– Я думаю, что в воскресенье хочу просто посидеть, – сказала Олеся и помолчала. – Приходи. Мама не хочет, а я хочу.
Можно было ответить прямо в чате. Сфотографировать счёт с печатью, выложить, и пусть вся «Родня» разбирается, кто тут кому врёт. Я даже сфотографировала. Но тарелку мне вернули не в чате, а через стол, глаза в глаза. И срок я Лёне давала до воскресенья, а он потратил эту неделю на то, чтобы назвать мой счёт липой.
Доказывать что-то всей родне я не собиралась. Правду из первых рук должны были узнать трое: свекровь, её сын и та сестра, при которой я тогда сказала лишнее. Остальные пусть слушают голосовые.
***
В воскресенье я приехала к свекрови к трём, как звала Олеся, с пакетом в одной руке и сумкой в другой. Дверь открыл Олесин муж, увидел меня, сказал «о» и посторонился.
Кухня у свекрови семиметровая, и в тот день нас набилось в неё шестеро. Свекровь стояла у стола и резала наполеон, свой фирменный, который печёт детям на каждый день рождения, лопаткой для торта с перламутровой ручкой. Олеся раскладывала блюдца. Её муж пристроился на табуретке у холодильника с телефоном. Тётка из Октябрьска сидела у окна с чашкой. Лёня стоял в дверях комнаты и держал пульт от телевизора, который никто не включал.
Лопатка в руке свекрови остановилась на середине торта.
– Я тебя не звала.
– Я на пять минут, Зоя Никитична.
Я достала из пакета тарелку. Ту самую, белую, с синим ободком. Поставила перед свекровью, рядом с наполеоном. Потом вынула из сумки сложенный вдвое счёт и положила на тарелку, посередине, там, где в прошлый раз лежал курник.
– Вы мне тарелку вернули. При гостях. Я вам тоже кое-что возвращаю.
Олеся замерла с блюдцем в руке. Лёня положил пульт на холодильник и шагнул от двери.
– Эля. Выйдем на минуту.
– Ты обещал до воскресенья, – сказала я, не оборачиваясь. – Воскресенье сегодня.
Он протянул руку к тарелке. Я пододвинула её ближе к свекрови, и его пальцы остановились над скатертью, ни до чего не дотянувшись.
Свекровь смотрела на бумагу. На синюю печать, которой в прошлый раз не было.
– Это счёт за ваши зубы, – сказала я. – Заверен в понедельник, подпись администратора, телефон внизу, звоните хоть завтра с утра. Зубы ваши. Счёт тоже ваш. Только платила по нему я.
– Лёня сказал, у вас там что хочешь напишут.
Голос у неё был ровный, но лопатку из торта она так и не вынула.
– Тогда проверим то, что не у нас. Откройте телефон. Март. Кому вы переводили деньги на зубы?
– Мам, не надо! – сказал Лёня.
Свекровь достала телефон из кармана фартука и долго водила по экрану пальцем, попадая не туда. Олеся не выдержала.
– Мам, дай я.
Она пролистала, остановилась и повернула экран к матери. Со своего места я видела только зелёную полосу банковского приложения и строчку крупным шрифтом.
– Громов Леонид Аркадьевич, – прочитала Олеся. И посмотрела на брата.
– В клинику от Леонида Аркадьевича за ваши зубы не приходило ничего, – сказала я. – Ни рубля. Там одна оплата, моя.
За стеной у соседей коротко взвыла дрель и стихла. Тётка у окна так и держала чашку у губ, не отпивая. Олесин муж положил телефон на колено экраном вниз.
Свекровь смотрела на сына.
– Лёня?
Он открыл рот и закрыл. Потёр шею, как трут её после долгой смены.
– Мам. Я отдам. Там кредитка была, мотор. Всё отдам, до копейки.
Свекровь разжала пальцы. Лопатка легла поперёк наполеона, и крем выдавился по краю на скатерть. А она медленно подняла руку и прикрыла ладонью рот. Так, как прикрывала его все те годы, пока у неё не было зубов. Зубы теперь были, а ладонь всё равно поднялась.
– Я ж их с пенсии откладывала, – сказала она из-под ладони. – С пенсии, Лёнечка.
Лёня ничего не ответил. Взял с холодильника пульт, зачем-то, и ушёл на балкон. Слышно было, как там щёлкает его зажигалка.
Свекровь опустила руку. Посмотрела на тарелку, на счёт, на меня. Извиняться она не стала, и я, честно говоря, не ждала: за все эти годы я ни разу не слышала от неё «прости», даже когда в автобусе она наступала мне на ногу.
– Тарелку свою забери, – сказала она.
– Пусть у вас постоит, – ответила я. – Вы же не любите быть должной.
Олесин муж вдруг поднялся с табуретки, откашлялся и сказал, глядя на жену:
– С днём рождения, Олесь.
Никто не засмеялся. Я обулась в прихожей и ушла. На лестнице пахло чьими-то котлетами, а на подоконнике второго этажа сидел серый кот и смотрел, как я спускаюсь.
***
Прошёл месяц.
Лёня продал мотор через «Авито» за пятьдесят восемь тысяч, добавил из зарплаты и отвёз матери сам, наличными, в конверте. Мне сказал об этом одной фразой, за ужином, между котлетой и чаем. Свекровь в тот же вечер вышла из «Родни», ничего там не написав, и голосовое её так и висит в чате без хозяйки.
Со мной она не разговаривает. Лёня по воскресеньям ездит к ней, как раньше, только возвращается теперь без банок. А со мной он стал очень вежливым. Спрашивает, не купить ли чего, благодарит за ужин, дверь в ванную прикрывает тихо, чтобы не мешать. Так ведут себя в хорошей гостинице, а дома так не живут.
В прошлую субботу пришла Олеся. Принесла пакет, в пакете моя тарелка, вымытая до скрипа и завёрнутая в газету. Под газетой лежал конверт. Я пересчитала: ровно столько, сколько стояло в счёте, до сотни. Записки не было.
– Мама велела отдать, – сказала Олеся в прихожей, не разуваясь. – Чтобы никому не быть должной.
– Передай, что я получила.
– Передам. – Она помялась, разглядывая мою обувную полку. – И это. Зубы у неё не жмут. Она просила не говорить.
Потом Олеся спросила, с чем был тот курник, с грибами или с капустой, потому что Михалыч, оказывается, до сих пор хвалит его на всё товарищество. Полотенце с петухами он, правда, так и не вернул.
Тарелку я поставила на полку, к двум оставшимся из маминого сервиза. Конверт всё-таки убрала в ящик и пока не трогаю. Может, отдам дочери на зимнюю куртку, а может, так и пролежит.
Промолчать я могла и на даче, и потом, когда пришло голосовое. Свекровь так и жила бы с мыслью, что невестка на ней нажилась, а Лёня так и ходил бы у неё в хороших сыновьях. Правда обошлась мне недорого, если считать деньгами: свекровь со мной не здоровается, а муж благодарит за ужин.
Мне не нужно было её спасибо. Мне нужно было, чтобы в семье, где я прожила полжизни, меня не считали воровкой.
Зубы держатся. Я их на совесть делала.
Муж привёз мать и сестру в аэропорт, рассчитывая на путёвку жены. На стойке регистрации выяснилось: оплачены только два места